Шрифт:
А утром, подойдя к окну, я увидел, что выпал снег. Он лежал на грядах под моим окном, на столбиках забора, на крышах домов, на кустах сирени. Я присвистнул от удивления: - вот она, северная переменчивая погода.
В этот день я не узнал своих девушек. Из-под ситцевых юбок виднелись ватные брюки. На брезентовые бахилы были натянуты резиновые чули. Платки завязаны под подбородком. Девушки проклинали погоду. Снег занес спрятанные в кустах молотки, лопаты, ломы. Пришлось выгребать их руками. Шпалы были скользкими и казались тяжелее, чем обычно. Работа подвигалась туго. На протяжении двух дней снег падал и таял. Приходилось все время поправлять насыпь. На третий день мы смогли вернуться домой только ночью — сошел с рельсов вагон. Поднимали его дедовскими методами— обыкновенной вагой. Машинист был неопытен, как и я. Мы много зря суетились. От горящего факела темнота вокруг вагона была густой. Девушки оступались по колено в ледяное крошево из снега, воды и торфа. Вага скользила в наших руках, и как мы ни кричали: «Раз- два, взяли!», вагон кантовался плохо. Я вернулся домой весь мокрый, и едва развесил одежду около натопленной Настей печки, как раздался телефонный звонок. Я узнал голос директора.
— Какого черта ты спишь, когда у тебя на участке авария?!— рычал он в трубку.
— Пров Степанович,— пытался объяснить я,— вагон поднят час назад.
— Какой к дьяволу вагон! Там уже три сошло! Заботитесь о своей шкуре? Вам бы только валяться, а до родины дела нет! Отгрузку срываете! Поднимай бригаду сейчас же! Головой отвечаешь! Сам проверю!
Три вагона! У меня упало сердце. Я с тоской посмотрел на брюки и портянки, от которых шел пар, и подумал о девушках. Они же вымокли не меньше меня. И не обсушились. И не отдохнули. И не поели...
— Пров Степанович,— сказал я.— Может, там своими силами подымут? Жалко девушек. Они целый день работали в нечеловеческих условиях. И в бараке у них не отдых...
— Я тебя самого в барак переселю! Нашел жалость! Я тебя так пожалею, что своих не узнаешь! Страна напрягает все силы, чтобы победить врага, а ты нашел жалость!
Делать было нечего, пришлось идти за бригадой.
Ноги расползались в снежном месиве. Я шел, придерживаясь за забор.
Уже в тамбуре в нос ударил кислый запах сохнувшей одежды, грязи, горелой резины. Барак походил на казарму — узкий проход и нары в два этажа. Над раскалившейся плитой висели резиновые чули, брезентовые бахилы, онучи. У меня сперло дыхание... Потом я подумал, что сравнение с казармой память мне подсказала не случайно. То, что сегодня делали девушки, можно было сравнить лишь с трудом фронтовиков. Мне стало жалко их — разомлевших у огня, разметавшихся во сне,— разбитых сегодняшним днем. Но выхода не было. Я объяснил, что случилось. Поднялся шум. На нарах зашевелились спавшие, подползали к проходу, опирались голыми руками, свешивали головы.
Стараясь перекрыть галдеж, я спросил:
— Ну, а что же делать? Не идти?
— Только ведь пришли. Не обсушились. Все косточки болят.
— Пусть Хохлов сам поднимает!
— Ничего до утра не сделается.
— Тихо, девушки! Вы понимаете, что три вагона поднять не просто. Я один этого сделать не могу. Раскантовало колею. Но уж если есть тут чья вина, так не машиниста, а наша с вами... И для какой цели нужен торф, вы знаете. Как его ждет ГРЭС, вы тоже знаете. Объяснять этого не нужно. Так что давайте, одевайтесь, и — идем. Я тоже не отдохнул и не обсушился.
— А правда, девки. Он ведь у нас хромой, и то идет.
Я горько усмехнулся. Так, так; вот меня уже называют хромым. Эх, Саша, Саша, а ты еще мечтаешь о спорте. Какой уж тут к черту спорт! Забудь о нем...
— Ну, пошли, девчата! Время уходит.
— Идем, девки! Чего торговаться-то? Без нас не подымут, а торф на танковом заводе во как ждут.
— И то правда. Для фронта работаем.
— Сейчас — вся страна... А как иначе?
Девушки слезали с верхних нар, снимали с веревки одежду...
Я вышел на улицу. Густые облака низко нависли над землей. Воздух был напоен запахом прелой древесины и снега. На станции слышался перестук вагонных колес. Где-то журчал ручей. Лаяла собака. За моей спиной открылась дверь, снова пахнуло спертым, кислым воздухом. Неуклюжие фигуры выходили в темноту; девушки охали, потягивались, кутались в платки.
Подъезжая к месту, которое покинули полтора часа назад, мы увидели свет. Огни факелов мелькали, как светлячки. Смутные тени суетились около вагонов. Директор в расстегнутом кожаном реглане стоял на груде торфа, как монумент — широкие плечи, короткая шея, руки за спиной.
— Выспался, Снежков?— закричал он на меня. — К шапочному разбору приехал? Ты думаешь работать или нет? Своей шкурой ответишь мне, раз твою так! На фронт тебя надо! Нашел теплое местечко!
Обида вскипала в моей груди, но я не возражал. Как ни груб Хохлов, он был прав: торф ждала ГРЭС, каждый запоздавший состав грозил остановкой завода...
Не спускаясь вниз, Хохлов приказал:
— Вези своих девок обратно! Без вас все сделали! Механиков и слесарей подняли! За тебя работают! Заставлю тебя завтра за них работать, щенок! Убирайся с моих глаз!
Свет горящих масляных тряпок, поднятых на проволоке, освещал его красное лицо беспокойными, лихорадочно вздрагивающими бликами; тень от носа колебалась на щеке, темные глазницы казались ввалившимися.
Я много слышал о грубости Хохлова, но сейчас эта вспышка мне казалась оправданной: от нашей работы, как и от работы солдата, зависел день победы над врагом.
С этой мыслью я и уснул, возвратившись домой. Разбитый усталостью, я спал без сновидений. А утром в набитом людьми кабинете Хохлова слушал с опущенной головой обидные слова: