Шрифт:
— Ты кто, как звать тебя? — она, не понимая, только хлопала своими густыми ресницами и мило улыбалась мне.
Своей нежной рукой она протирала мое лицо тряпкой, смоченной родниковой водой. От её прикосновений мне тогда становилось легче и я, закрыв глаза, спокойно засыпал. Просыпаясь, я вновь видел её, и мне до ужаса хотелось знать её имя.
— Я, я, ист Кристиан, — сказал я ей, и показал на себя своей рукой.
— Как тьебя завут? — спросил я, вспоминая русские слова, заученные от капитана Крамера и из справочника солдата.
— Меня — Мария, — ответила она и вновь улыбнулась.
В тот миг я видел только её улыбку, видел её белые зубы и курносый носик, который был обильно усыпан рыжими веснушками. Она вновь подала мне картофель и молоко и, хихикнув напоследок, убежала.
Тогда для себя я заметил, что по ночам стало заметно теплее, а днем яркое солнце пробивалось сквозь щели сарая, тоненькими лучиками оставляя на земляном полу бесчисленное множество солнечных зайчиков.
С моей поправкой Мария стала появляться чаще и чаще. Теперь она могла часами сидеть рядом и улыбаться, заливаясь смехом. На любое сказанное мной слово она смеялась и старалась повторить за мной следом диковинные иноземные слова. Я тоже решил играть по её правилам и стал повторять за ней русские слова, складывая из них простые предложения.
От неё я узнал, что ей исполнилось семнадцать лет. Что раньше она жила на хуторе с братом и дедом, вдали от всех деревень. Я узнал, что еще до войны Мария проживала в Ленинграде. Она приехала перед самой войной к дедушке и бабушке на каникулы, не зная о том, что мы уже взяли Минск и Смоленск. Из-за боев ей пришлось остаться здесь в надежде, что они не дойдут до этих мест, но случилось обратное. Пошел уже третий год, как она безвыездно находилась в этих лесах и все эти годы она помогает ставшему вдовцом своему деду.
Наши войска, не желая встреч с партизанами, миновали эти чащобы, а русские тоже не старались заглядывать в эти заболоченные места, которые стратегических интересов ни для одной из сторон не представляли.
В один из весенних дней, когда я уже стал свободно выходить на улицу и греться в лучах апрельского солнца я спросил Марию:
— А где ист дайне брудер? Он ушел на фронт воевать с нами?
На глаза Марии накатились слезы, и она сказала, переведя дыхание:
— Он, Кристиан, погиб. Немецкий самолет стрелял по коровам из пулемета и случайно убил его.
Вот тогда я, наверное, впервые и ощутил всю вину, которая лежала на всей нашей победоносной армии. В одно мгновение вся идеология фюрера растворилась во мне, не оставив ни следа. Я впервые в жизни испытал настоящее сочувствие к русским, и теперь мне было просто не по себе. Я был изгой! Мое сознание, как бы вновь разделилось надвое. С одной стороны, я одобрял все действия нацистов, но с другой стороны, я ненавидел весь вермахт за то, что мы сделали в этой стране.
Испытывая к Марии нежные и трепетные чувства, я почувствовал себя косвенно повинным в смерти её брата. Где-то в подсознании я старался оправдать эту войну, считая, что мы солдаты великой Германии несем всем русским освобождение от идеологии коммунистов и свою немецкую культуру. А в каждой такой войне обязательно должны были быть просто случайные жертвы.
Я видел, как Мария, вспоминая о брате, вспоминая о своей бабушке, во многом винит меня, как олицетворение её семейного горя. Я видел, что где-то своей душой она противится нашим отношениям, но с другой стороны она все же хотела-хотела остаться со мной, сознавая мою личную непричастность ко всем преступлениям совершенным фашистами.
С каждым днем я все больше и больше шел на поправку. Уже где-то в конце апреля я сам отвязал от свой ноги эту ненавистную доску, которая, как мне казалось, мешала мне жить. Но тогда каждый шаг, сделанный мной без этой опоры, давался мне с нестерпимой болью.
Дед Марии был на удивление мужиком ядреным. Его седые волосы и седая борода придавали его внешности традиционный русский шарм. По всей вероятности, он и был тем знахарем, который, настаивая корешки и травы, лечил этим снадобьем местную голытьбу. Судя по его знахарским делам, ему было все равно, кто перед ним, то ли враг, то ли односельчанин, нуждающийся в его помощи. Иногда он заходил в сарай и долго, долго молча смотрел на меня изучая. В его взгляде было что-то истинно славянское и загадочное, от чего мне становилось просто не по себе. Я ждал от него того момента, когда он, исцелив меня, тут же сдаст в руки большевистского СМЕРШа. Но дед всегда молча осматривал мои раны, поправлял повязку и уходил, не сказав ни слова. Он был, словно немой и это иногда выводило меня из себя. В те минуты я уже ничего не боялся, и мне было все равно, попаду ли я в плен или умру в этих русских болотах. Я давно простился со своей жизнью, и теперь она принадлежала не мне, и даже не богу, а этому дремучему русскому деду и его очаровательной внучке.
Лежа в сарае, я всегда думал о своей Габи, думал о своем последнем дне в Ордруфе, и только эти думы давали мне надежды и согревали по ночам во время весенних заморозков. Бежать тогда мне было некуда. На десятки километров вокруг расположилась русская 4 армия, да к тому же с такой ногой я не смог бы пройти даже до края этого болота, окружающего хутор.
Артиллерийская канонада за последние недели отдалилась дальше на запад, и теперь только изредка её гул доносился до этих мест. В один из дней, когда я уже более или менее поправился, дед и Мария перевели меня в свой дом.