Шрифт:
Кондратий увидел Валерию, повязанную белым платочком, и странное чувство ненависти охватило его. Когда подвернулась она под руку, ударил он ее уже без злобы, с душевной усталостью. Валерия ткнулась лицом в луговину, а Кондратий стоял над ней и безмолвно смотрел на рассыпанные волосы. В сердце просочилось горькое сжимающее чувство, в глазах отразилась душевная боль.
– Зачем?
Голосили бабы, плакали дети. У ворот исполкома сидел дедушка Павел, рядом валялся переломленный подожок с острым копьем на конце. Шибко помяли старика в суматохе, даже ударили в гневе великом на сына - по лицу ползли слезы. Около уха сухой дорожкой нагрудилась кровь. Мимо провели Сурова, выпущенного из арестантской. Шел он с перевязанной головой, еле двигая ногами, сзади плевался кровью младший Лизаров. В стороне около Смыкова амбара валялся убитый Мокей, раскинув руки. Громко плакала Мокеева баба, окруженная ребятишками, рядом сидела Мокеева мать, обессиленная горем. По площади бежала Матрена, жена Федякина, жалобно звала:
– Трохим! Трохим!
Наткнулась она на дедушку Павла, и оба они заплакали, как малые ребята. Взяла под руку старика, идти ему было не под силу. Прошел несколько шагов - присел на дорогу.
– Погодь, невестка, раздавили меня. Трохим-то где?
Матрена побежала дальше, дедушка Павел отполз в сторонку, чтобы не задавили, положил голову на бревно и вдруг задремал. Сон ли приснился ему, или так померещилось: подошел кто-то незнамый, неведомый, тихо сказал:
– Спи, дедушка, спи!
Ветерком в лицо пахнуло, солнышком пригрело. Сколько минут пролежал - не помнит. Вздохнуть захотелось. Раскрыл рот пошире, а закрыть не может. Испугался.
– Не смерть ли?
Опять подошел незнамый, неведомый, шепчет:
– Спи, дедушка, спи!
Ласковый голос, хороший, так бы и слушал без конца. Не то ручей журчит, не то соловей-птица поет. Вдруг зазвонили к вечерне в большой колокол. Вышли с иконами, с хоругвями, пошли вокруг старенькой церкви, как будто на пасху, поют:
– Воскресение твое, Христе спасе!..
Впереди идет Трофим, несет в руках Иисуса распятого. Смотрит хорошенько дедушка Павел, а на кресте - Мокей в окровавленных портянках. Несет Трофим Мокеево горе, в одной руке - флаг красный, в другой - ружье солдатское, а кругом поют, как на пасху:
– Воскресение твое, Христе спасе!..
Только Мокеева баба неутешно плачет у подножия креста. Чувствует дедушка Павел - и у него текут слезы по щекам, да рука не поднимается утереть их - деревянная стала.
– Трош!
Хотел выговорить, но и губы не послушались - только подумал. Опять подошел незнамый, неведомый, положил ладонь на глаза:
– Спи, дедушка, спи!
Подошла старуха покойница в кубовом сарафане. На ногах холщовые носки, руки сложены крестом, нос острый, один хрящик. Испугался дедушка Павел, тихонько заплакал:
– А-а-а!
Сначала будто в яму глубокую упал, потом отделился от земли, от людей, от своих печалей, стал подниматься все выше и выше - растаял...
19
Федякин сидел в камышах. Рубаха на нем была разорвана, глаза смотрели утомленно. Слабо растекался сырой загнивающий воздух, по-весеннему грело высокое жаркое небо. На лугах, подошедших к реке, фыркала лошадь, ломающая камыши. Думалось о многом. Вставала жена перед глазами, ребятишки лезли на колени, с печи смотрел дедушка Павел с трясущейся головой, силился поднять задрожавшую руку. А на площади лежал пригвожденный Мокей. Еще недавно Федякину казалось: поймут люди его мысли, переделаются, и жизнь, давившая душу, вылезет из скорлупы корыстной жадности, согреется иным теплом, осветится иным светом. Теперь лежала одна дорога:
– Борьба!
Мысленно он уже готовил поход, вербовал добровольцев, чтобы бить набатом по тихим степным деревням, а вечером, окутанный тишиной опустевших полей, пошел на село. Высоко стоял полный месяц, бесшумно дремала полынь, залитая светом. И далеко и будто близко дрожала тележонка неровными стуками. За изволоком послышались удары скачущих лошадей. Быстро пронеслись двое верховых на крупных неоседланных лошадях.
Дома Федякина не ждали. В сенях его встретила Матрена, не узнала в темноте, испуганно отшатнулась, глядя на человека в порванной на ленточки рубахе, горько заплакала. Но чем больше плакала она, тем каменнее становилось сердце у Федякина. Раньше он чувствовал жалость к жене, - теперь не было ни жалости, ни стесненности при виде слез. Все перепуталось в какой-то клубок, и горело ярким светом одно только чувство - оскорбление за свою жизнь.
На столе под белой холстиной в новых лаптях лежал дедушка Павел с маленьким распятьем на груди, на печи в полумраке сидел одинокий, покинутый кот. Около кровати свернулись ребята комочком. Тонкая свеча в переднем углу делала особенно жуткой сгущенную по углам темноту. Слабый, неверный огонек то слегка покачивался, то вытягивался вверх и дрожал перед иконами горькой бессильной слезой.
Больно стукнулось сердце у Федякина, когда увидел он лицо отошедшего, дрогнули брови, нахмурились. Кротость и удивление лежали на похолодевших морщинах старика, остро торчал почерневший нос. Но уже через минуту Федякин решительно стряхнул набежавшую грусть, и дедушка Павел погас, как упавшая искра. Захотелось поужинать, стол был занят покойником. Матрена поставила блюдо на лавку. Оборвались в ней струны, дрожавшие любовью к мужу, вспыхнуло чувство обиды. Кто-то другой сидел вместо Федякина - слепой, бесчувственный. Наелся, собрался уходить.