Красильщиков Аркадий
Шрифт:
Иосиф будто не расслышал сына. Он ходил по комнате из угла в угол и бормотал что-то невнятное себе под нос.
Эльазару стало жаль отца. Так жалко, что он сказал:
– Прости. Ты сам учил меня говорить то, что думаешь. Я, наверно, поторопился думать. Ты не предал их, ты их обессмертил.
Иосиф не ответил. Он остановился и вновь собрал свитки. Эльазар помог отцу. Они вновь слишком долго занимались этим простым делом: собиранием свитков. Солнце тем временем скрылось за очередным облаком. В комнате стало темно.
– Я предал их, – вдруг сказал Иосиф. – Ты был прав. Я предал их. Я не смог стать героем. Я стал предателем. И вся моя жизнь, вся работа стали оправданием предательства, если оно возможно, оправдание это. Как ты думаешь, оно возможно?
– Не знаю, – сказал сын. – Откуда мне знать. Я никого не предавал. Я не видел, как горел Храм в Иерусалиме. Не видел, как рушились его стены и были разграблены сокровища… Я не видел тех самоубийц из крепости.
– Там не оказалось малодушных, – охотно, даже с какой-то радостью подхватил старик. – Мужья убивали жен и детей… Своих детей… Потом они уничтожили все свое имущество. Они устроили костер до самого неба. У этого костра мужчины бросили жребий, выбрав по жребию девятерых в убийцы… Они честно бросили жребий. Совсем не так, как это сделал я в той пещере… Последним упал на свой меч их несчастный предводитель.
– Его звали Эльазар! – крикнул сын. – Ты ненавидел его! Ты его проклял! Ты считал его палачом своего рода. И ты назвал меня, своего сына, именем этого человека!
– Я любил его, – тихо сказал отец. – Я всегда любил Эльазара. Я любил его больше, чем себя, жалкого труса и предателя. Я завидовал ему всю свою жизнь. Завидовал его мужеству и воле. Он понимал под жизнью право на свободный выбор, на поступок во имя высшей цели. Во мне всегда был этот человек. Был. Ты знаешь, как я сражался с римлянами! Как бил этих спесивых негодяев. Во мне был Эльазар… Был… Но был и другой. Тот, кто считал, что самое главное – сохранить жизнь. Я всегда говорил себе: «Наш Бог не исчезнет вместе с Храмом. Его не станет лишь вместе с последним евреем. Нужно беречь свою жизнь так, будто ты этот последний»… Какая глупость… Нет разницы, когда умереть: в тридцать лет или шестьдесят. Звезды и не заметят разницы… Я утешал себя тогда высокими словами, но на самом деле слишком любил власть, деньги, простые удовольствия жизни. Мне нет прощения.
– Все бы забыли об этом Эльазаре, если бы не ты, – сказал сын, обняв отца. – Ты и он теперь навсегда вместе.
– Как хорошо ты сказал это, – покачал головой Иосиф. – Мы – вместе. И вместе вернемся в Иерусалим… Ты простил меня, Эльазар?
– Разве это имеет значение. Мой суд ничего не значит, – отозвался сын. – Главное, чтобы ты сам простил себя.
Солнце вновь залило комнату красным золотом закатного света.
– Я писал, как мне казалось, ради одной истины, – сказал Иосиф. – Я всегда думал, что знаю, как она звучит и как выглядит. На самом деле я просто спасался от безумия. И теперь понял это. Каждый из нас должен придумать свою правду, чтобы выжить и не сойти с ума.
– Только не пиши об этом, ладно? – попросил отца сын. – Пусть все останется, как есть. В твоей книге нет отчаяния и страха… Если ты напишешь о том, что сказал мне, люди скоро забудут твою книгу. Они забывают всех, кто сомневается в том, что несет им истину. Они забудут об Эльазаре, падающем на свой меч.
– Хорошо, – подумав, согласился Иосиф. – Я обещаю тебе это.
В тот день он невольно пропустил вечернюю пешую прогулку по холмам, вокруг своего дома. Назавтра Иосиф заставил себя проделать двойной маршрут. И в банях, после утомительной прогулки, он пробыл два обычных срока. Иосиф сразу же вызвал своего терщика, и тот работал над его кожей с особым усердием, определив чутьем профессионала желание старика.
2001 г.Бедный, бедный Финкельштейн
В школе у него была кличка Смычок. Кличка неизбежна при длинной фамилии. Даже учителя редко вызывали к доске Финкельштейна официально, признавая, что есть в его «прямом» именовании что-то неприличное.
– Ну что нам сегодня Смычок напиликает? – улыбался, снимая очки с толстенными линзами, наш математик Петр Самойлович.
Финкельштейн не обижался. Он сам терпеть не мог отцово наследство, хотя бы потому, что никогда в жизни папашу своего в глаза не видел. Тот ничего не оставил сыну Яше, кроме «гнусной» фамилии и какого-то вытянутого в струну облика, которому, надо думать, Финкельштейн и был обязан своей кличкой.
Был Смычок злоязычен и остроумен. Меня не жалел, подмечая каждую мою слабость или оплошность. Долго не мог я понять причину такой злости, пока Финкельштейн сам не открылся:
– Ты, Аркан, из евреев, а фамилия твоя на «ов». Я же – русский, а получил подарочек. Давай меняться?
Он преувеличивал. Неизвестный папа все-таки писался евреем, хотя по матери Смычок был совершенно «чист» и даже имел происхождение деревенское.
Попробовал как-то его утешить разговорами о внешности. Яков был похож на маму: светловолос и голубоглаз, но это не помогло. Отношения наши лучше не стали.
Впрочем, несправедливость с метрическими данными не казалась Смычку вечным проклятием. Он уже давно решил исправить дело при выдаче паспорта, но, к несчастью, у русской мамы фамилия тоже не была «чистой».
Смычок любил рассказывать о немце – лютом крепостнике, заставившем всех крестьян его вотчины именоваться Шварцами. Он утешал себя историей-мифом, но от этого Яков Шварц никак не мог превратиться в Васю Иванова, и несчастный Финкельштейн в глубине души продолжал страдать тяжко.
И все-таки он стал Шварцем. После восьмого класса судьба развела нас, но жили мы в соседних домах, и случайные встречи продолжались.