Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Нельзя – и не надо, пока – не надо.
Куда как интереснее пока о словах не думать – он всё ещё доказывал себе давно доказанное, как если бы погружался в транс, – сперва – визуальное чудо; наглядное столкновение архитектора и живописца, вернее – палладианской архитектуры и веронезевской живописи, но это столкновение, это взаимодействие и одновременно воздействие на нас мы судить можем только по необратимому результату, который запечатлён в натуре, и современный субъективный суд наш есть суд-приговор трактовки, только трактовки; вне таких индивидуальных трактовок, то есть переведённого в слова зрительного восприятия, и самого памятника, как ни грустно объективистам-материалистам было бы такое услышать, вообще не существует. О, Германтов непреднамеренно, но не без удовольствия вернулся на миг к относительно недавней перепалке на парижской пресс-конференции, созванной издателем по случаю публикации «Стеклянного века»; он говорил тогда о неочевидной пока странности, о том, что стеклянная архитектура, какие бы прорывы в будущее поначалу она ни символизировала, возможно, вообще не архитектура, ибо, похоже, не выдерживает испытания временем: «настоящая» архитектура с годами будто бы становится лучше, её будто бы непрестанно обогащает время, а стекляшки, как кажется, заведомо внеисторичны, они лишь ежесекундной изменчивости неба внимают, а так… Лишены они способности впитывать новые содержания и потому быстро, на глазах одного поколения, устаревают; ну да, утопия на глазах одного поколения перетекает в антиутопию. Но бог с ней, той перепалкой, вилла-то Барбаро как раз «настоящая», у неё вот уже почти пятьсот лет все поры для культурных впитываний открыты, и кто, как не он, Германтов, такую открытость-восприимчивость в свете своего замысла успел глубоко прочувствовать? Вилла-то Барбаро непрестанно обогащается-изменяется, и процесс сей, к счастью, нельзя пресечь, да-да, долбил и долбил: результат, то бишь сам памятник как материально-историческая целостность, – непреложен и необратим, однако художественно – неисчерпаем, поэтому трактовки внутренней сути и непрерывного воздействия его, памятника-результата, на нас – изменчивы, ибо открыты. В который раз мысленно направляясь к вилле Барбаро, повторил Германтов почти готовую к отливке формулу и улыбнулся; он отлично помнил, что куриный бульон нельзя заставить кудахтать, зато вкус и послевкусие бульона не возбраняется всякий раз наново и по-своему ощутить.
Буйство красок во весь экран!
Зажмурившись, увидел не взвихренные красочные мазки, а многослойные драпировки, их ведь так любил выписывать Веронезе. Но драпировки эти уже были не парчовые, не бархатные, не шёлковые и, главное – не написанные-выписанные до блестящей складочки, до ворсинки; нет, вся вилла была будто бы натурально задрапирована Катиными разноцветными тканями… Вилла – как скульптура из разнофактурных и узорчато-разноцветных тканей.
Неожиданный образ. Но – осторожнее, осторожнее на измышленных поворотах, ЮМ, не скатиться бы тебе в самопародию.
Открыл глаза.
Снова пошёл по аллее к жёлто-белой вилле… Чирикали райские птички… Как удачно: проход открыт, никакого замка не было на сей раз на решётке из тонких металлических стерженьков.
Ирисы на газоне… Продолговатые – по обе стороны от аллеи, перпедикулярно к ней – бруски стриженых кустов… Ноздри щекочут запахи травы, разогретого лавра… Вьются бледно-лимонные бабочки над кустами, а чуть справа молоденькие, ещё не зацветшие вишнёвые деревца. Войти, войти: ничуть он не боялся, что его разочарует натура! Он шёл за своей собственной, тянувшейся к фасаду тенью, ветерок овевал разгорячённое лицо, а вокруг – ни души! Медленно поднимался по пологим ступеням между торжественно вынесенными вперёд, чтобы встретить его, белыми кудрявыми львами, между белыми скульптурами всемогущих нагих богов; сколько же шагов ему оставалось сделать в этом прекрасном безлюдном безмолвии, прежде чем войдёт он в центральную дверь, пройдёт наконец сквозь Крестовой зал… И тут – взрыв?! – вилла на его глазах разламывается-разлетается, и он бежит, в отчаянии бежит к груде обломков, берёт в руки один, другой: на них оранжевато-розоватые и бирюзовые следы веронезевской кисти; фреску, которую около пятисот лет щадило время, теперь придётся ему собирать заново, как мозаику, по кусочкам…
Тряхнул головой.
Сумрачные экстазы приведут его к ясности?
И отбрасывая кошмар вчерашнего сна, он, будто бы в заколдованном мире, продолжал идти сквозь солнечное сияние – целёхонькая вилла от него отступала, медленно, но отступала, как отступает от нас, идущих к ней, линия горизонта, а почувствовал он, что уже вошёл, прошёл и увидел, и – технология самовозбуждения не подвела? – увиденное – поразило, поэтому-то и пробивала такая дрожь.
Как будто адреналин вкололи – гормон страха и возбуждения; жаркая дрожь с леденящим ознобом убеждали: он, едва войдя в театр визуального обмана, близок уже к… к катарсису?
– Вспышки в чёрных ореолах, сумрачные экстазы как суммарное предощущение ясности? Успокоиться, – приказал себе, – успокоиться.
И – для собственного успокоения – укорить кисть Веронезе в бухгалтерской экономности и недостойной волшебника торопливости; укорить, дабы охладить свой собственный пыл.
В файле «Соображения» был раздел «Мелочи».
О, пора вспомнить о том разделе! Там – «мелочи», специально подобранные для подковырок гения.
Вот вам типовые веронезевские блондинки, словно выросшие – все-все – из вот этой девочки со светленькими кудряшками и маленькими, как голубые бусинки, глазёнками, полюбуйтесь… Не писать же каждую из блондинок заново! Сколько их, одинаковых, будто подобранных одна к одной по вкусу клиента «девушек по вызову»; за П-образным столом «Брака в Кане»: присобранные в причёсочки мелкие-мелкие локоны, открытые выпуклые лобики… Этот же женский златовласый типаж заселяет и многие другие полотна: гляньте-ка на портрет «Беллы Нани», на «Коронование Девы Марии», на «Купание Вирсавии», на «Мадонну семьи Куччина», да хоть и на самую счастливую в мире картину – на «Похищение Европы»; и что же – такой же обольстительной, как все эти по-быстрому скопированные друг с дружки блондинки, включая и финикийскую царевну, была Галя Ашрапян?
Так-так, не отвлекаться.
А вот – убрал с экрана калиброванных растиражированных блондинок, – вот вам типовые облака, точно такие же, как в пейзажах, написанных на несущих простенках виллы Барбаро; хотите сравнить?
Пожалуйста!
Ну так как, разве не типовые? И в «Мистическом обручении Святой Екатерины» такие плоские, как по трафарету вырезанные ножницами для аппликации, облака, и на «Портрете молодого человека в шубе из меха рыси»… И, кстати, к меху рыси неравнодушен был Веронезе, явно неравнодушен: накидывал рысий мех на плечи разным моделям, многократно символичную его пятнистость использовал; вот и облику Даниэле Барбаро на портрете, висящем во Флоренции, в Палатинской галерее, мех рыси добавил волевой твёрдости; мех рыси – фирменный мех Веронезе…
Удовлетворённо покончив с перебором компрометирующих «мелочей» – прочь, прочь их с экрана, – тут же вспомнил о складках-драпировках, о парче, которая для живописца бывала зачастую важней, чем лица: да, красавицам не возбранялось быть на одно лицо, зато ткани, складки-драпировки индивидуализировались…
И вспомнил, что все эти «типовые мелочи» присущи прежде всего крупным многофигурным полотнам Веронезе, тому же «Браку в Кане» с его «суетнёю и толкотнёй». А вот в вилле Барбаро «суетня-толкотня» совсем иного рода, она – если и есть, – то выражается избыточностью самой живописи: изобилием мотивов и технических приёмов, цветоносностью, роскошной щедростью кисти…
Откуда что бралось, чем и кем стимулировалось?
И вернулся Германтов к античным импульсам заказчика Барбаро и нежданно простимулированным этими импульсами стилистическим прыжкам-полётам Веронезе через века: признаки импрессионизма, постимпрессионизма, а вот и манерность, изломанное изящество – если не шаловливая игра ещё в Ар-Деко, то намёк хотя бы на близость к такой игре, – и последний – пока последний?! – совершённый в нашем присутствии прыжок: гиперреальность, гламурность, китч и – рассмеялся, вспомнив луврские впечатления от «Брака в Кане», пять веков назад переплюнувшего – хотя бы по всем числовым параметрам – габариты полотна, количество венецианских вип-персон – по параметрам, которые не оспорить! – многофигурную клюквенно-псевдоисторическую гигантоманию Ильи Глазунова, о чём тот, конечно, так и не подозревает. Дальше – больше! Как вам архитектура, изначально спокойная и уравновешенная, но превращённая таки живописью в арену борьбы? Порталы с фронтонами, колонны, написанные поверх реальной архитектуры, – разве это не привет абсурдизму, посланный из «гавани счастья»? Тут же припомнился Германтову остроумно-абсурдистский вудиалленовский кадр из «Голливудского финала», где парочка персонажей, он и она, сидят за столиком кафе на фоне фрески, изображающей интерьер этого же кафе с такими же столиками, с фотографически точно такой же парочкой за одним из них. Ну да, памятник потенциально богат и неисчерпаем, не зря Бахтин убеждал, что смыслы – это ответы на вопросы, а то, что не имеет ответов, не имеет и смыслов, ну да, вспоминал Германтов, в искусстве, во «всеединстве» его, вообще «нет мёртвых смыслов» – приходит их, таких вроде бы мёртвых смыслов, время – и они «являются из ничего», оживают! И будут ещё оживать они, будут оживать-удивлять, и нечто, нам, шорами своего времени ограниченным, пока неведомое, непременно обнаружится после нас, где-то там, впереди, за потенциально доступным нам познавательным горизонтом, а пока нами лишь улавливаются признаки мимикрии в изменчиво-неугомонной, перебирающей стили-манеры живописи, признаки её хамелеонной стилистики: свойства-характеристики, на первый взгляд, поверхностного изображения. И тут Германтова разобрал смех, фантазировать – так до упора! Палладио уподоблял архитектуру свою, идеализируя её, человеческому телу, так? А Веронезе взял да изукрасил архитектуру-тело; почему бы не увенчать Веронезе, посрамившего из своего золотого века многих грядущих новаторов, ещё и лаврами изобретателя-первооткрывателя бодиарта?