Товбин Александр Борисович
Шрифт:
От Ильи Марковича Соснин унаследовал не это вот, стоявшее издавна перед глазами, десятитомное собрание манновских сочинений, а бесценную когда-то квитанцию в магазин подписных изданий – продолговатую серую бумажку с чернильной печатью на фамилии Вайсверк; Соснин вспоминал, как жался в мёрзлых очередях на Литейном, по обязанности, подталкиваемый матерью, выкупал том за томом, ставил в бюро. Потом такие же коричневые тома повалились на голову с полки у Бухтина; и опять он перебирал тома, перелистывал.
Жаль, Илья Маркович не успел прочесть «Доктора Фаустуса».
– Да, Бог придумал радугу, – отследил мой взгляд Тирц, – а знаете ли чем ответил дьявол? Калейдоскопом!
Донеслись далёкие раскаты грома.
И снова – вспышка.
– Да, – не позволил он мне опомниться, – арсеналом дьявольских орудий, по-отдельности острых, расчленяющих сущее, зачастую верховодит захватывающая монотонность, ею на время усыпляется душа и искушается глаз художника, падкий на то, что ещё не видел; ненасытной похотливости глаза как нельзя лучше потакает схоластичная череда узоров, которые возникают в комбинациях цветастых осколков.
– Радуга и калейдоскоп – образные крайности, между ними пульсирует красота. Но чего ради, если отвлечься от земных вполне иллюзий художественного бессмертия, озаботились небеса искусством? Не только ведь ради «религии для себя»…
Тирц посмотрел на меня серьёзно, даже сурово, прежде, чем рассмеяться. – Уполномочен оттуда, – поднял указательный палец вверх, – раскрыть вам страшную тайну. Богу с дьяволом, погрязшим в вечной борьбе добра и зла, в искусстве померещилось искупление за все огрехи, которые допущены были в замысле мироздания. Бог с дьяволом породили уникальную человечью разновидность, художника, для того, чтобы тот гармониями искупал их вину за неустранимые дисгармонии мироздания.
Соснин спохватился – «Справка»! Забыл о «Справке», из-за дядиной тетради сам ни слова не написал.
В плотном графике сумасшедшего дня выкроились десять минут на кофе. Стороженко растянул узел галстука, с наслаждением, нога на ногу, развалился на румынском, обшитом бордовым синтетическим велюром диванчике у треугольно-скруглённого, из небьющегося стекла, на низеньких, слегка раскошенных, трубчатых ножках, столика – безупречного, сборно-разборного, для удобства перевозок, произведения бельгийских дизайнеров; на стекле соблазняли, будто бы паря в воздухе, портсигар с мундштуком, пепельница.
Пора отдыхать!
Пора! От переутомления ведь выскочила из памяти фамилия этого демагогического наглеца-Файервассера!
Качнулся было к портсигару, но…
Вспомнились уроки релаксации, которые брал в закрытом клубе для ответственных сотрудников Комитета, вскинул руки, потряхивая ими над головой; стряхивал, стряхивал, пока не стряхнул накопленную усталость. С удовольствием, вполне, как успел подумать, заслуженным, откинулся на спинку диванчика.
Уютненькая комнатка отдыха, столь любовно обставленная и оборудованная, пряталась на задах кабинета: ведущая в неё, врезанная в солидную морёную панель дверца, когда следователь возвышался над массивным, заваленным особо важными делами столом, таилась за его спиной – под поясным фотопортретом дистрофического рыцаря революции.
Ещё минутка, ещё.
Расслабившись по инструкции, Остап Степанович воткнул в розетку штепсель прозрачного кофейника, ласкавшего глаз благороднейшим дизайном от «Филипса», улыбнулся визави в овальном зеркале и театрально хлопнул себя по лбу – самое время перезвонить в филозовскую машину.
«Отлучая сработанные машиной формы от традиций архитектуры прошлого – принявшись-таки за «Справку…», вяло писал Соснин – не будем заблуждаться: сколь бы не ускорялось время, навряд ли нам удастся выпрыгнуть из истории, равно как не удастся проигнорировать наполнение особой символикой лапидарной новейшей пластики. Резонно допустить – разумеется, для заострения мысли – что и пресловутый дом-коробка хранит и даже накапливает пока что неведомые нам символы. Сверхочевидные отличия такого дома, скажем, от дома ренессансного или барочного, затемняют очевидность иного рода – многосложные значения прошлого издавна, век за веком, развёртывались в культуре, а рационально-утилитарный, геометрически-схематичный и, само собой, конструктивно-технологичный дом-коробка по молодости своей воспринимается как пустой – лишь через годы, если, конечно, годы эти будут ему отпущены, он раскроет потенциальный свой символизм».
Соснин писал всё быстрее.
«За примелькавшимися, стёршимися и потому мало что сообщающими нам словечками – содержание, форма, символ – угадываются всё же переливчатые и дорогие каждому из нас смыслы, чувства, которыми мы наделяем абстрактное и конкретное – к счастью ли, несчастью – непостижимое понятие – красота».
Дозвонившись, Стороженко не без колкостей напоминал, что зла случайного не бывает в подлунном мире.
Напоминая, побивал ответные, малодушно-неуверенные адвокатские реплики неожиданными для Филозова козырями.
– Факты упрямы! – торжествуя, по-прокурорски дожимал Стороженко, – сначала, желторотый ещё, в Альма Матер оскорбительными грязненькими плакатиками нашкодил, так недобитые доброхоты от педагогики, воспрянувшие в гнилостной оттепели, кинулись в компетентные органы пощаду вымаливать своему питомцу – дескать, одарённейшего, но не оперившегося пока птенца бес попутал.
А горе-заступнички-то сами были, мягко говоря, с подмоченной репутацией! Ранее судимые, оба!