Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Правда, идеи всепроникающей вычислительной мощи изрядно потускнели за последние годы: пик позади. И всё же, мало чего достигнув в разложениях и вычислениях тайны, но ещё захлёбываясь обещаниями скорых успехов, вычислительный миф отравил искусствоведение методическим соблазном, который подобен разъедающему компьютерную программу вирусу: сначала – расчленяй досадно-сложные художественные феномены на относительно простые, ясные элементы, затем – собирай из них наново ясные-преясные, наконец-то лишённые таинственных темнот и потому доступные исчерпывающему анализу композиции. Загвоздка, однако, в том, что художественная ткань принципиально нерасчленима, точно и полно описать-познать произведение искусства – всё равно, что создать такое же».
Опять не то, не то.
И, как нарочно, оттоптал любимую Филозовскую мозоль. Соснин перечитал, перечеркнул недописанную страницу.
Стороженко сдул нежнейший вирджинский пепел с лацкана отлично сшитого английскими портными кашемирового блейзера, многозначительно помолчал; радуясь отражению в зеркале литого синего торса, повёл туда-сюда головой, до хруста разминая шейные позвонки, пригладил волосы, сверкнули золотые нарукавные пуговички.
Допивал кофе, вдыхал-выдыхал сладкий дым, наконец, учуял на другом конце провода взбухание ответной волны сочувствия его самозабвенным трудам-заботам и твёрдо заверил, что справедливость скоро восторжествует: суд разберётся в разрушительных художествах, приговор поставит точку. Что же до опасно заболтавшегося лектора-самозванца и бродячего потомственного филолога, то, – грозился Стороженко, затягивая узел галстука, невольно вслушиваясь в далёкую томительную мелодию, которую теснили дыхание, прощальные междометия Филозова, – то он сам их безо всякого суда, не медля, уймёт, возможно, изолирует от здорового большинства, – к зарвавшимся богемным бездельникам, коли их словами не вразумить, подбирались адекватные меры.
«Волга» съезжала с Чернышова моста.
Шофер изготовливался поддать газу для финишной залихватской дуги вдоль жёлто-белого полукружья площади.
Владилен Тимофеевич мысленно влетал в парадный подъезд, взлетал по солнечной лестнице, набирал заветный номер Смольнинской АТС.
Автомобиль расчихался, Тирц крутанул руль, затормозил.
Ручей с запрудой, транзитным пристанищем перелётных уток; щипали на припёке свежий лужок овечки, молодые оливы взбегали на пологий сепиевый холм.
Копаясь в моторе, Тирц озадаченно посвистывал. Наконец, разомлелые окрестности огласило здоровое рычание, которое он умело низвёл в нетерпеливую, с урчанием, дрожь передка машины и, довольный, вытер руки пучком травы.
Мы разминались, прохаживались по каменистому краю дороги, задевая пряди кустов, окутанных едким духом.
– И почему люди не летают? – улыбнулся Тирц, – через пару деньков эти крячки с селезнями примутся нежничать в Лахтинском разливе или Ропшинских прудах; его, закоренелого горожанина, не долго умиляла итальянская пастораль, но навеянный ею сантимент вовсе не оборвался – разлучённый с Петербургом, он, будто разлучённый с ним навсегда, тосковал по ветреным, прочерченным гранитом просторам, далёким и потому столь притягательным береговым панорамам. – Неву, – с подъёмом заговорил он, уже безо всяких «почти» резонируя с моими чувствами, – окаймляет лепное образное повествование, перелагающее на свой лад исторические сюжеты, над головами бегут облака, обжитые ангелами, – чёрным и золотым; панорамы, распластавшиеся меж волнами и облаками, напоены беззаконной, неземной красотой, ввиду их, этих панорам, отформованных европейскими ветрами, душа, – признавался Тирц, – не стеснена телом, как… как только в Риме ещё, из коего эти ветры бог весть когда подули…
– Рим… – вновь произнёс мечтательно Тирц, – нам повезло! Поверим, Илья Маркович, олимпийцу-Гёте: что бы ещё не уготовала нам судьба, мы, увидевшие Италию, увидевшие Рим, уже не сможем почувствовать себя совсем несчастливыми!
– Когда Рим стал Вечным городом? – задал я детский вполне вопрос.
– Он всегда был Вечным, всегда, – Тирц заговорил о Риме с твёрдостью, которой мне не хватало, – всегда был Вечным и – повсеместным! Едва легионеры разбивали палатку где-нибудь в пустыне или в горах, эта палатка для них становилась Римом. Если же поточней определить время, то, пожалуй, в Риме увидели Вечный город благодаря Адриану, не зря и адриановские памятники – мавзолей, теперь замок Святого Ангела, и Пантеон – сохранились. Прозорливый, с хитрецою, выдался император – как ловко придумал возвести купол Пантеона! Насыпали землю вперемешку с золотыми монетами, чтобы… – я вежливо выслушал знакомую легенду.
– У Рима есть главная тайна?
– Есть, есть – тайна неиссякаемой, менявшей и сохранявшей его энергии! Хотя тайну Рима я осмеливаюсь только назвать, но бессилен её раскрыть. Рим безжалостно разрушался и – оставался великим во все века. Чтобы приспособить Париж к новой жизни, Осман уничтожил Лютецию, а Рим, меняясь, оставался, остаётся, уверен, останется самим собой. Что за тщеславие? – доставлять из Египта через море огромные обелиски! Императоры десятка полтора неподъёмных высоченных обелисков установили, при папах их принялись перетаскивать с места на место, ориентировали паломников, искавших дороги к христианским храмам; титанических усилий стоило хотя бы один перетащить. Видели на старой картине, как обелиск в центр берниниевского овала переставляли? Многосложная техническая суета у собора Святого Петра напомнила мне изображения стройки Исаакия, оснащённой бетанкуровскими орудиями-приспособлениями. Но разве не праведными были сии труды? Обелиск, стоявший прежде в цирке Калигулы, поменяв место, поменял и идейное назначение, ибо свидетельствовал о муках апостола Петра, так-то. Камни-символы фараонов служили во славу язычников, спустя века, ничуть не изменившись, – во славу христовой церкви.
– Церковь неразборчиво использовала чужие символы. Не замутнялась ли от этого вера? Первые христиане шли на пытки, чтобы утвердиться в молодой вере, а их потомков наставляли молиться святыням мучителей.
– Христианство знаменовало новый выплеск римской энергии, но ему, выплеску энергии минувших тысячелетий, не нашлось сразу нового оформления. Откуда свои символы могли взяться у новорожденного, прячущегося в катакомбах? Ещё античные римляне не стыдились бессовестных по нынешним понятиям присвоений – золочёный Геракл в Ватиканском музее, сколько бы самим им не восторгались, всего-то копия греческого героя. А как Тибр к Нилу приравнивали?! Учтите, Илья Маркович, учтите и не надейтесь, что я замолкну, азбучность излагаемых мною истин не лишит меня вдохновения, не лишит – Рим вбирал, чтобы набираться могущества, все символы, которые знал древний мир, присваивал их, все-все, итожа символические присвоения, праведные римляне даже статую Святого Петра догадались взгромоздить на место воина-императора, на колонну Траяна. Потому-то Рим не только стал, но и оставался, остаётся до сих пор Вечным городом – разграбленный и разрушенный варварами, в руинах лежал, а всё равно оставался Вечным, его энергию тайно питали древние источники, энергия пополнялась, как ни странно это могло бы быть для страстного, молодого, только поднимавшегося христианства, благодаря удивительным сопряжениям нового и старого. Церковь Санта-Мария-дель-Пополо упрямо строили и построили на месте гробницы Нерона, хотя тот обвинил христиан в поджоге Рима, хотя существовало поверье, что у захоронения Нерона поселились черти и, в конце концов, гнусный прах пришлось выбрасывать в Тибр; а церковь Санта-Мария-сопра-Минерва возведена там, где стоял храм Минервы. Деве Марии поклонялись над святыней языческой богини. А также, – в смехе затрясся, зажмурился от удовольствия Тирц, – заимствуя мудрость богини, инквизиторы судили Галилея в монастырском дворике доминиканцев при церкви.