Шрифт:
– Что вы, что вы, Дмитрий Федорович!.. Даже заставили покраснеть.
– Вы заслужили, прелестнейшая! Любимица публики! И я, как говорится, рад бы в рай... Но все дела, дела...
– Трепов снова щелкнул каблуками и на прощание еще раз поцеловал руку.
– Счастливых дней.
Оставшись одна, Мария Федоровна опустилась в кресло, шумно выдохнула:
– Подкинул черт гостя!.. Хорошо, хоть ненадолго.
Спохватилась, вспомнила о Дяде Мише: удалось ли ему ускользнуть никем не замеченным? Хотела было пройти в комнату сына, но в передней снова всполошился звонок, и Захар встретил гостя поклонами:
– Пожалуйте, почтеннейший. Сию минуту доложу.
– Не беспокойтесь. Я моложе вас, - остановил старика мягкий, как шелест бархата, голос, и шевельнулась портьера в дверях.
– Мария Федоровна, можно к вам? Не помешаю?
– Савва Тимофеевич! Всегда вам рада! Входите, входите!
– У вас, как в двунадесятый праздник, визитер за визитером. А ведь еще только сочельник. Вам - хлопоты, заботы, тревоги. И я тревожусь за вас. Поверьте, ночь не спал.
Морозов отказался сесть. Невысокий, одутловатый, скуластый, как татарин, он взволнованно ходил по гостиной. Мелкие, как бы вкрадчивые, шаги его глохли в мягком ковре.
– Вы удивлены. А как же мне, голубушка, не волноваться? У меня, я вам скажу, нет ни родных, ни близких. Говорите, жена?!
– У Морозова под редкими подстриженными усами посинели губы.
– Она ждет не дождется, когда станет вдовой. От вас-то мне таиться нечего - свои люди, и театр - мой дом. В Петербурге для вас - крещенье. А купель-то в Неве ой морозна! Боюсь за вас. Простудиться недолго.
– Мы, Савва Тимофеевич, закаленные, - улыбнулась Мария Федоровна. Вся труппа.
– Хорошо, что не робеете. Но знать вам, голубушка, надо: газетные волки могут наброситься. Необычно для них: театр-то - Художественный, да еще Общедоступный! Знамя для студентов! И мастеровые могут заглянуть на галерку. Будут у вас и завистники, подыщут продажные перья.
– Ничего... Мы с вами еще отпразднуем полувековой юбилей театра!
– Полувековой?!
– Морозов остановился, почесал пальцем в жесткой бородке.
– Вы отпразднуете, бог даст. А мне... до пятилетнего бы дотянуть.
– Савва Тимофеевич, что с вами?
– Мария Федоровна метнулась к гостю, тронула его пальцы.
– Здоровы ли вы?.. Рука как ледяная!.. Может, за доктором послать?.. Или - кофе, чаю...
– Спасибо, голубушка! Спасибо, Мария Федоровна! Но мне не до чаю. Узенькие, заплывшие глаза Морозова стали влажными, голос прерывался.
– К вам я сегодня не с пустыми руками.
Из внутреннего кармана пиджака фабрикант достал плотный конверт страхового общества и, склонив голову, подал актрисе:
– В счастливый час!..
– Что это?! Савва Тимофеевич, добрый человек! Зачем же вы?!
– На память о грешном капиталисте.
Она думала: в конверте - страховой полис на ее имя. Заботливый театрал застраховал, быть может, ее голос.
Достала хрустящую бумагу и, вздрогнув, глухо ахнула: Морозов застраховал свою жизнь! На сто тысяч! И полис на предъявителя. Руки приопустились.
– Нет, нет... Я не возьму.
– Дареное не возвращают.
– Морозов прижал короткие пальцы к карманам, чтобы Мария Федоровна не смогла засунуть конверта.
– Только вам одной. Больше - некому.
Она опустилась в кресло, положила полис на ломберный столик, тронула виски:
– Я даже... даже Андрею Алексеевичу ничем не обязана. Сама зарабатываю.
– Ценю вашу гордость не меньше, чем ваш талант.
– Морозов расстегнул пиджак, из жилетного кармашка достал простенькие никелированные часы, постучал ими о руку, приложил к уху - не остановились ли опять?
– и, успокаиваясь, сел в соседнее кресло.
– Вот смотрю на вас: нелепая бессребреница! Готова все отдать другим. И это ценю душевно. Но, поверьте мне, может настать "черный день"... И великие люди на этой грешной земле умирали нищими под забором. Вот и вас когда-нибудь... Тьфу, тьфу, не к слову будь сказано... обдерут, как липку. И чужие, и свои. В особенности "свои". По себе сужу, - вокруг меня шакалы. Каждый родственничек готов вцепиться зубами в горло. Только боятся меня.
– Правую руку, пухлую, похожую на женскую, сжал в кулак.
– Кто станет поперек моей дороги перееду колесами, не остановлюсь, раздавлю, как мокриц. Вы можете подумать: берегу богатство, хапаю. Не скрою от вас - личный мой годовой доход больше ста тысяч! А куда их? Человек является в мир голым и с собой в могилу ничего не может унести. Хорошо было древним: знали драгоценности, золотую посуду положат с покойником. Все же утешение! На том свете попирует, богатством блеснет. А мы, нынешние?.. Эх, да что говорить.
– Махнул рукой.
– Может, уже скоро... Как это у марксистов сказано? "Экспроприаторов экспроприируют". Так?
Мария Федоровна молча шевельнула головой.
– Возможно, еще при моей жизни.
– Глаза Морозова беспокойно забегали.
– Вон во всех университетских городах бунтуют студенты. Фабрики как пороховые бочки. А нет умного человека у руля государства. Слушаю ваших друзей... И все-таки будущее для меня - туман. Я уже собирался было, как Ермак, завоевывать Сибирь. Через своих людей разведывал места. Прикидывал: в Ново-Николаевске можно бы поставить большую фабрику. Хлопок далеко возить? Я бы - на льне. Там земля родит отменный лен. Я бы развернулся, подмял бы под себя мелкоту. И людям дал бы работу, пока... Пока фабрику не экспроприируют. Вон Горький называет меня "социальным парадоксом"...
– Горький... А он... А его нет в Москве? Не приехал?.. Кажется, собирался...
– Не видно, не слышно... Он бы к вам наведался.
– Обещал пьесу.
– Обещал, так напишет. Я в Горького верю. И меня наш театр удерживает в Москве. За границу уеду - тоскую. Не хватает воздуха. Дышу, как рыба на берегу. И в Сибирь не могу из-за нашего Художественного. Он ведь и мне родное детище. Чем могу - помогаю. Люблю вас всех. И за то ценю, что обходитесь без "высочайшего покровительства", высоко держите голову. А мои родственники готовы объявить меня сумасшедшим: "Савва транжирит капиталы!" Заболею - опеку мне на шею повесят, как двухпудовую гирю...
– Подвинул полис поближе.
– Берите. Поймите меня, ради бога.