Шрифт:
* * *
На зарубежке Игнатова десять раз написала на листочке: «Жора Муромцев», – потом тайком поцеловала листок и порвала его... С ума сойти! Девке двадцать лет скоро, не один уже, наверное, аборт сделала, а вот надо же – листочки целует, как первоклассница! Дура...
* * *
Алёшин и Шилин на истории играли в карты. Кажется – в подкидного... И, кажется, на деньги... Я, правда, не уверен, что на деньги, но от таких типов, как Алёшин и Шилин, всего можно ожидать!..»
«21 марта, вторник.
Сегодня на психологии Евгений Викторович отчитал Игнатову: она, вместо того чтобы конспектировать лекцию, переписывала рецепты из какого-то журнала... Когда Евгений Викторович отвернулся, Игнатова показала ему язык. Безобразие! Такое поведение нельзя оставлять безнаказанным. Иначе в следующий раз она уже не язык покажет, а... Сказать стыдно!
* * *
Плавкин разбил цветочный горшок. И не признался!
* * *
Носов плюнул на пол в аудитории № 88. Никто не заметил. Но если плевок до вечера не испарится, можно будет предъявить как вещественное доказательство...
* * *
Шилин написал на парте карандашиком матерное слово, а потом стёр.
* * *
Алёшин написал на доске: «Хочу домой!!!» Носов тайком стёр «домой» и написал: «Скворцову!!!»
* * *
На перемене между второй и третьей парами Алёшин устроил драку. Ему, видите ли, не принесли извинений за какое-то там обидное слово, и он потребовал сатисфакции. В результате были разбиты:
а) два цветочных горшка,
б) одна лампочка,
в) одна оконная фрамуга,
г) лицо Гришаева.
Девчонки принесли новые цветочные горшки из общежития, Шилин и Плавкин раздобыли лампочку и стекло для фрамуги, Гришаева тайно отправили в поликлинику. Думают: все следы замели, никто ничего не узнает! Как бы не так, мои милые! Сегодня же декану станет известно обо всём! И достанется вам, ребятки, на орехи! Особенно Алёшину!.. Представляю, как...*»
Паша как раз заканчивал эту запись, когда к нему подошли Лёха Шилин и Стас Алёшин.
– Что ты там всё пишешь, Пах? – поинтересовался Стас. – Роман, что ли?
Паша вздрогнул и машинально накрыл тетрадку ладошками. Но тотчас отдёрнул руки, сообразив, что скрытность наверняка вызовет любопытство, покраснел как рак и деланно улыбнулся – эдакой очаровательной гуинпленовской улыбкой.
– Роман, – подтвердил он, не придумав ничего другого. – О студенческой жизни... Так, ничего интересного...
– Ну, пиши–пиши, – улыбнулся Стас. – Может, «Буккера» получишь...
– Или даже Нобелевскую, – с нарочитой серьёзностью произнёс Лёха.
«Нобелевскую – вряд ли, – усмехнулся про себя Паша, провожая однокурсников недобрым взглядом. – А вот парочку халявных пятёрок – это очень даже может быть!..»
...На следующий день Пашу Дятлова во время лекции вызвали в деканат. Он ушёл, оставив все свои вещи в аудитории, и вернулся только к началу следующей пары. По дороге обратно ему посчастливилось стать свидетелем того, как две его однокурсницы в полупустом коридоре разрисовывали висящие на стенде фотографии преподавателей. Поэтому, войдя в аудиторию и сев на своё место, Паша первым делом раскрыл дневник, собираясь сделать в нём очередную запись.
Каково же было его удивление, когда он обнаружил, что запись уже сделана – чужим, чётким и крупным почерком.
«22 марта, среда, – прочёл Паша, холодея от страха; мрачное предчувствие кольнуло его в сердце, и сердце стремительно покатилось к пяткам. – Сегодня после занятий, когда я вышел из университета, меня на крыльце поджидала группа восторженных почитателей моего юного дарования. Ребята ознакомились с моим «романом о студенческой жизни» и не могли разойтись по домам, не выразив мне предварительно своего восхищения.
Своё восхищение они выражали мне в лесочке неподалеку, причём так долго и старательно, что у меня теперь очень болят бока (особенно правый, и левый тоже), грудь, живот и прочие части тела, а наглая моя и бесстыжая морда не умещается ни в одном зеркале...
Придётся мне, пожалуй, поставить крест на своей литературной карьере. Нобелевская премия и «Буккер» – это, конечно, хорошо. Но я боюсь, что если буду продолжать литературные занятия, то прежнее своё лицо в зеркале увижу ещё очень нескоро».