Шрифт:
мысль "продолжение рода - прежде всего, любовь - потом". Анненский
переводит: "сына и ты когда-то царю принесла ведь на ложе, где вас сливала
ласка" - любовь сперва, деторождение потом. Примеры такого рода можно
встретить по разу на каждые три страницы перевода Анненского.
В борьбе Анненского с его могучим подлинником разорванный синтаксис -
конечно, не единственное средство, чтобы намеком указать, что главное - не в
словах, а за словами. Тому же служат и его ремарки в драмах. В греческих
текстах, лежавших перед ним, никаких ремарок не было. Конечно, сами эти тек-
сты представляли собой лишь часть сложного зрелища - музыкального,
плясового, словесного, - называвшегося греческой трагедией. Но до нас
сохранились и вошли в мировую культуру только сами тексты, став
самодовлеющим словесным целым; ряды строчек и имена говорящих. Вписывая в
этот текст свои ремарки, Анненский вносит в него психологическую атмосферу -
разумеется, такую, какую чувствует он, человек начала XX века, потому что
восстановить психологию афинского зрителя V в. до н. э. мы не в силах. Речь
идет даже не о вводных ремарках, описывающих фантастические декорации ("в
глубине видны горы, ближе к храму - лавровая роща" в "Ионе", "лунная ночь на
исходе" в "Электре", "жаркий полдень" над Федрой) или наружность действующих
лиц (у Медеи - "длинный овал лица, матовые черные волосы, тип лица
грузинский, шафранного цвета и затканная одежда напоминает Восток"). Гораздо
важнее ремарки, с виду более невинные: пауза, помолчав, со вздохом, строго,
с горькой усмешкой, пауза, проникаясь его тоном, стараясь попасть в ее тон,
пауза, в его тоне, живо, с живостью, помолчав, пауза, иронически, не без
иронии, пауза, побледнев, понизив голос, пауза, пауза, собираясь с духом, с
деланным нетерпением, молчание - все это только из одной трагедии ("Ифигении
в Авлиде") и далеко не полностью. Мы видим: Анненский, во-первых, усиленно
вписывает в текст "паузы", во время которых в душе персонажей происходит
нечто невысказанное, и, во-вторых, "тон", "иронию", "горькую усмешку" и
прочее, означающее, что персонажи если и говорят, то не совсем то, что
думают. На прямолинейный греческий текст, в котором все слова значат ровно
то, что они значат, накладывается густая сетка режиссерских указаний на
какое-то иное, скрытое за ними значение. Опять-таки происходит жестокая
борьба за смысл между переводчиком и оригиналом, и в этой борьбе побеждает
переводчик. Еврипид оказывается неузнаваемо перелицованным - так, что все,
кто читал его по-гречески, убиваются, а кто не читал, умиляются вот уже сто
лет. Работа над ремарками была последним этапом шлифовки перевода
Анненского: в переводах, доведенных им до печати, их много, а в оставшихся
черновыми - почти нет.
Преображение Еврипида под пером Анненского, пожалуй, лучше всего описал
в некрологе о нем ("О поэзии Иннокентия Анненского") Вяч. Иванов, хотя
говорил он не о переводах, а об оригинальных драмах Анненского, об их
античности и неантичности. Пользуясь своим обычным метафорическим языком, он
пишет, что лишь "одна решительная черта" отличает античность Анненского от
античности настоящей - это "отсутствие маски с теми последствиями и
влияниями, которые снятие ее оказывает на весь драматический стиль. Ибо
маска принуждает диалог быть только типическим и всю психологию вмещает в
немногие решительные моменты перипетий драмы, тогда как отсутствие маски
обращает все течение драматического действия в непрерывно сменяющуюся зыбь
мимолетных и мелких, полусознательных и противоречивых переживании. Но уже
Еврипида заметно тяготит статичность маски; кажется, он предпочел бы живую и
неустанно подвижную мимику открытого лица, как он понизил свои котурны и
сделал хор, некогда носителя незыблемой объективной нормы, выразителем
лирического субъективизма". То, к чему (по мнению Иванова) стремился
Еврипид, доделал, осуществил за него Анненский. И не только в метафорическом
смысле ("маска" как монументальная обобщенность античной поэтики), а и в
прямом: вписываемая им в ремарки мимика психологических оттенков была бы на