Шрифт:
Эти трое не походили на братьев Храмовых.
Я выпил все, что предлагалось.
И вдруг ощутил страх, совершенно беспричинный испуг. Футболисты, мне показалось, были слеплены, созданы, зачаты из другого материала. Словно они прилетели откуда-то, из другой системы.
Под ложечкой екнуло: «Хотя бы тот соседский младенец подал голос, а то в каком-то замкнутом пространстве».
Поезд несется беззвучно. Ночь, темнота, никаких слайдов в окне.
Новая порция водки, выпитой автоматически, из-за того же чувства внутренней жути, обожгла горло. Потеплело в желудке. Водка оказалась живой, из буден.
Футболисты вертели головами и жевали что-то белое. Наверное, сыр. Один из футболистов встал и порылся на верхней полке. Телефон запищал в его широкой ладони, как птенец. Двери опять щелкнули. Ворвался свет.
Алкоголь перестал действовать. Щелчок напоминал звук винтовочного затвора. О, господи!
Вошли двое. Один со знакомым ершиком на голове, другой с длинным, артистического вида лицом, длинноволосый. Как скрипач Паганини, только писаный красавец. Он был моложе всех – лет шестнадцать, не больше. Эти двое присоединились к почти машинальной еде и питью водки. Белые, матовые стаканчики сновали в воздухе.
– Ты, бятянь, на нас злишься, ты, я чую, очень сердишься. – Это «кукурузина» отвела мой локоть в сторону. Щека у него дернулась. – Ты знаешь, отче, мы мирные люди. Мы, блин, спортсмены.
Да, я злился. Страх ушел, на его место с каким-то звоном и упругостью села злость. Сейчас хотя бы одного врежу по жилистой шее ребром ладони. От батяни, батюхи и отца родного.
«Блин-блин-блин-блин, в натуре, в натуре, в натуре, все путем, все путем». Но мелькали фамилии. Часто «Терпогосов». Скорее всего, Терпогосов был тренером и отдыхал в соседнем вагоне.
Новый «ежик» вытеснил меня с полки: «Подвиньсь, батя!»
И я как-то враз, не ощущая перехода, оказался в тамбуре с сигаретой. Я сказал с «удовольствием», потому что столкнул меня не «ежик», а общий тон этой случайной компании. В тамбуре легче дышалось. Задымленный тамбур напоминал избу Храмовых и чудесные физиономии мужиков, барахтающихся в чаду злых папирос «Прибой» или «Север». Какие-то папиросы стоили тогда 12 копеек, какие-то 14. Дядя Коля Храмов дымил «Охотничьими» сигаретами за 8 копеек пачка. А вот «Махорочные» продавались по 6.
Я приходил в себя, вспоминая стоимость ценного дерьма, забитого в бумажные шелестящие цилиндры.
Да ведь и в футбол тогда играли! В совершенно другой футбол. Мяч – покрышку нам шил Немой за три десятка куриных яиц. Из брезента. А камеру покупали в городе Сызрани, когда кто-нибудь туда ездил сдавать в заготконтору заколотых овец.
Это было тогда. Тогда в мире не существовало страха. А теперь? Теперь вот стало известно, что человек держится на нем. Он боится умереть, попасть в лапы хвори, потерять близких, остаться голодным. Да мало ли. А уж о физической боли и не говорю. Подростком я смотрел кино о бесстрашном революционере, которого пытали раскаленным железом и при этом наблюдали за зрачками. Расширятся – значит, больно. Карбонарий умел держать себя так, что и зрачки не расширялись. Я не революционер. Теперь мои страхи волнообразны, как морские приливы-отливы. Скорее всего, они связаны с Луной.
Вот с этим холодным светом, внезапно хлынувшем из окна. Это – прелюдия страха. Страх всегда чем-то отмечает себя. Будто тебя, расплющенного, помещают под холодное предметное стекло. И вот, пожалуйте, итог. Остов. Реализм, как на прилавке магазина. Пошарив глазами, по истертым спинами стенкам тамбура, я уперся в ужас. Из приоткрытого тамбурного ящика торчала маленькая человеческая нога. Детская. Да, нога.
Явственно были видны круглые головки пальчиков и ямочка под коленом. Нога была загорелой и в этом ледяном свете казалась живой. Но недвижимой. Кровь ударила в голову. «А ведь в соседнем купе, – я задыхался, – в соседнем купе детский плач прекратился».
Испуг тут же ищет свои причины. И находит.
Я научился на время, на короткое время, преодолевать страх. Я дотянулся до ноги ребенка. Холодная. Не живая… И как же ей быть живой? В контейнере.
Откуда? Откуда это? В этом почти пустом вагоне? Что за бред? Не может быть! Может! Страх обжег меня моей же интонацией. Моей логикой. Вот ножка. Вот пальчики, как спичечные головки, только светлее.
Что же делать?
Мой страх был изобретательным. Он подсовывал варианты. Первый, инстинктивный вариант – бежать, заткнуть глаза и уши. Я цокнул зубами, холодрыга. Второй вариант – сказать соседям по купе, футболистам. Им все равно, море по колено. Третий вариант (разумный) спрыгнуть на соседней станции и оповестить милицию. Чем-то он не нравился. Придерутся, начнут протоколы пихать. Подпиши! А то и дело совьют. Четвертый – дернуть стоп-кран. Зачем?.. Нет-нет! Фу-ууу! Откуда этот жар?! И еще способ – плюнуть на все и как ни в чем не бывало вяло вернуться в купе. Молча.
Детская нога торчала. Неисправимо торчала из темного текстолитового ящика.
Но кто-то, тот же страх, заполошно крутил моими мозгами.
Я ужом скользнул по узкому коридору и уперся в пластиковую дверь проводницы. Через минуту в узкой щели показалось жилистое плечо. Мужик. Как из раковины выдавилась мелкоглазая и тонкогубая женщина. Проводница. Вроде она.
– Что такое? Что такое? Что такое? – Я заметил в ее черных бусинах ощущение вины и, о боже, тень испуга. Знает про тамбур, про ногу. Я заметил. Это я-то, в котором страх еще не осел, а холодными мурашами осыпал спину.