Шрифт:
– А вообще-то иди возьми шоколадку. Я как-нибудь крадучись, того… съем! – улыбнулся сын. И погрустнел.
Я со всех ног кинулся к буфетчице. Я сунул ей деньги, без сдачи. Она протянула плитку.
Три минуты прошло, не больше. И все. Уже отворачиваясь от буфетчицы, я холодеющим животом понял, что Денис исчез. Армяне кидали свои кубики, а Дениса нет. Стул стоял. Я пощупал его: сиденье теплое.
На нашем столе, рядом с пирожками, тяжелой стеклянной пепельницей был придавлен листок из записной книжки. На зубчатом сверху листке торопливым, неровным почерком написано: «Наигрались вы с мамой мной, наигрались! Хватит уже!»
И ниже нарисован слоник с грустными до жути глазами.
Иго
Ты пишешь, что она вышла на пенсию. Не могу представить! Она не может быть старухой. Еще вчера, позавчера она резко обернулась и цокнула: «На… ттт… тебе… ппп… потрогай!»
В темном царстве. Зубом, глазом, соском, лучом света.
Это было вчера.
А ты лжешь: на пенсию!
А еще? А еще вопрос вопросов. Что она этим хотела сказать, когда по пожарной лестнице затащила меня на крышу клуба и там сунула мне под рубашку свою фотографию?
Три на четыре, «с уголком».
С уголком-угольком.
Бог мой! Она ушла на пенсию. А я еще молод. А она – старуха. Я молод и бессмертен.
На что надеялись? На то, что убежим от людских глаз? Лучше бы – в лес. А она: «В город! В город!!!»
Впрочем, она была права. В лесу бы было все подругому. Иной план. Дубы, овраг, дикая вишня. И там бы непременно произошло… И померк бы свет. Французы называют это «маленькой сладкой смертью».
А тут в толпе: «Ппп… потрогай». И ничего нет. Не надо больше. Двадцать один, двадцать два. Так считают старые фотографы. При красном свете. Зубы, глаза и все остальное. Из тумана.
Ты пишешь. Ты всегда хотел мне написать. И вот выждал. Всегда мне завидовал. Не Равилю, мужу, а мне. Теперь в отместку: «Пенсионерка!» Ложь.
Дедяка (так я звал своего деда) мне рассказывал, как он умирал в госпитале. Должен был вот-вот отдать душу. И как медсестра Сашенька (я запомнил, именно «Сашенька»)… Наверное, было так же: «Ппп… потрогай!»
Дедяка не умер. Из-за них. Ему захотелось жить. Все в мире повторяется.
В учебнике биологии нарисованы аэростаты с лямками – молочные протоки, сосуды. Губчатая плоть. Поролон.
Телефон был лишь у Бычковых. Вечером, в десять я с журналом «Техника – молодежи» пробирался к Бычковым. Журнал – Кольке Бычкову. Телефон – в сенях. Всюду запах струганой доски.
Я шел к черной трубке на цыпочках.
Ее Равиль спал в двенадцати километрах от меня. О чем мы с ней трещали? Телефонный провод должен был сгореть вместе со смоляными досками сеней. Да ни о чем. Вот: «Почему мы никогда с тобой не танцуем?» Озорно рычала в трубку: «Ррравиль дрррыхнет».
Она рычала о своем домашнем, любимом, прирученном муже Равиле. Он – татарин. Она – русско-советское иго.
Почему она со мной ничего никогда не имела? Любила всех и никого. «Хочу муслиновое, пурпурное платье!»
Морщила нос, искрились глаза.
Наташа Ростова. Лучше.
Не имела со мной ни-че-го. Очень просто. Я только заикнулся об этом, она отрезала раз и навсегда: «Ты не создан для семьи!»
Все же мы с ней танцевали: «Льет ли теплый дождь, падает ли снег» и «О, мами, мами блю…»
Не надо: «На ттт… тебе…» Я их чувствовал и взлетал. Может быть, даже бился об известковый потолок затылком.
А потом как в школе или больнице: «Тебя надо обязательно раз в год выводить на крышу. И иногда класть твою руку вот сюда…»
Краснодарские мамы своим мальчикам дают деньги на пирожки. Мальчики на перемене бегают на угол Красной и Северной. Рядом со школой-гимназией. Там под аркой – мелкий бизнес. Ширк-ширк молнией. И выпрыгивают, как задорные мячики. «Эй, ты, здравствуй!» Ширк-ширк. Соски для контраста приправлены темным тональным кремом.
Газеты пишут. И фильмы снимают об этом. Вот как. «О, мами, мами, блю…»
А тогда, когда мы подходили, разувшись, к краю крыши… Обжигающий, колючий толь. По углям, как болгары-циркачи. Она прижалась ко мне и радостно выдохнула: «Красиво как! Только под коленками ойкает».
Она поежилась. И я на секунду подумал. Надо лишь шевельнуть плечом. На секунду.
Юная, зубастая, сарафан – в розовый цветочек… Белые полосы под бретельками. Шевельнуть. И за ней. И за ней, за ней к чертям собачьим. Следом за ней, счастливо считая, как учат старые фотографы выдержке «от руки»: «Двадцать один, двадцать два, двадцать три…»