Шрифт:
– Это так, – возразил канцлер, – а рейхстаги как! Мне приходится постоянно думать: «Эх вы, господа, вы портите мне всю мою махинацию». Знаете ли вы историю с императором Гейнрихом? Там под конец все-таки дело поправилось. А тут-то. Эти-то готовы убивать людей на алтаре отечества, но все-таки это ничего не поможет. – Он с минуту подумал, потом продолжал, полуулыбаясь: – Следовало бы членов ландстага и рейхстага сделать ответственными, подобно министрам, не более не менее как в равной степени. Следовало бы издать закон об ответственности депутатов, если они не признают важных государственных договоров, вследствие государственной измены, или же если они, как господа парижане, без всякого основания и легкомысленно одобрят войну. Там все стояли за войну, кроме только Жюля Фавра. Быть может, я еще предложу когда-нибудь такой закон.
Речь шла о последних стычках под Парижем, и кто-то заметил, что при этом и померяне были в огне.
– Вероятно, и мои добрые варцинцы, – сказал шеф. – Сорок девять – семь раз по семь – как их дела?
Рохов рассказывал потом о своеобразных привычках генерала фон Альвенслебена, в квартире которого он провел ночь.
Потом заговорили о капитуляции Парижа, долженствовавшей последовать не позже четырех недель.
– Да, – сказал канцлер, вздыхая, – как только дело дойдет до нее, тут-то и начнется настоящим образом мое горе.
Бамбергер полагал, что их не только следует заставить капитулировать, но и требовать от них тотчас же заключения мира.
– Совершенно справедливо, – возразил шеф, – это и мое мнение, и их следовало бы принудить к этому голодом. Но есть люди, которые прежде всего желают приобрести репутацию человеколюбивых, и этим они портят нам все дело. Эти люди не обращают внимания на то, что сперва нам нужно подумать о наших собственных солдатах и позаботиться о том, чтобы они без всякой пользы не терпели нужды и чтобы их не убивали! То же самое можно сказать о бомбардировании. И для чего это щадят искателей картофеля? Ведь их следовало бы тоже убивать, а не морить голодом.
После восьми часов меня несколько раз звали к шефу; писал две большие статьи. Вторая, написанная по поводу заметки «Indépendance Belge», указывает на то обстоятельство, что родство Орлеанских принцев через герцога Алансонского с Габсбурго-Лотарингским домом не может побудить нас, немцев, отдавать им преимущество или смотреть на них особенно благоприятно. Там сказано приблизительно вот что: «Как известно, принцы из Орлеанского дома, заявив о своем желании принять участие в борьбе против нас, получили от Трошю отказ. В настоящее время «Indépendance» извещает нас, что герцог Алансонский, второй сын герцога Немурского, который тогда вследствие болезни не мог пойти по следам своих дядей и двоюродных братьев, теперь хочет попытать свое счастье в таком же направлении, и торжественно прибавляет: «Известно, что герцог Алансонский женат на сестре австрийской императрицы». – Нам понятен этот намек, и нам кажется, что мы ответим на него в духе немецкой политики, если скажем следующее. Орлеанские принцы относятся к нам так же враждебно, как и прочие династии, добивающиеся короны Франции. Орган их в отношении нас исполнен лжи и ругательства. Мы не забыли хвалебный гимн коварным вольным стрелкам, который запел герцог Жуанвильский после битвы под Вертом. Во Франции для нас может быть приятным лишь то правительство, которое всего менее в состоянии вредить нам, так как оно всего более будет занято самим собою и задачей – удержаться ввиду своих соперников. Впрочем, для нас орлеанисты, легитимисты, империалисты и республиканцы имеют совершенно одинаковое значение. Что же касается намека на австрийское родство, то следовало бы остерегаться его. В Австро-Венгрии существует партия, которая пойдет вместе с Германией, и другая, которая пойдет против Германии, партия, которая желала бы продолжение старой политики Кауница во время Семилетней войны, политики постоянного заговора с Францией против немецких интересов вообще и главным образом против Пруссии. Это та политика, которая соединенная в последнее время с именем Меттерниха, действовала с 1815 по 1866 год и которой с тех пор пытались следовать с большим или меньшим упорством. Это та партия, к которой между другими эпигонами старого князя Меттерниха принадлежит Меттерних junior, уже много лет ревностный ходатай о франко-австрийском союзе против Германии и один из главнейших подстрекателей свирепствующей ныне войны. Если Орлеанские принцы думают, что на основании их связи с Австрией они могут питать большие надежды, то пусть они знают, что им по крайней мере от нас поэтому-то именно не на что надеяться».
Во время чая, когда я уже посидел несколько времени с Бухером и Кейделлем, пришел и шеф, а потом и Гацфельд. Последний был у короля и сообщил нам, что принц Фридрих Карл в сражении под Орлеаном и во время соединенного с ним преследования французов завладел семьюдесятью семью пушками, несколькими картечницами и четырьмя луарскими канонирками. Около десяти тысяч не раненных пленных – в наших руках. Неприятель бежал в разных направлениях. Все пункты взяты штурмом, причем и мы понесли значительную потерю, именно: тридцать шестой полк лишился многих солдат – говорят, около шестисот человек. Равным образом в последних сражениях под Парижем мы в бою с превосходной силой понесли значительную потерю. «Впрочем, на этот раз у короля не было ничего особенно занимательного, – продолжал Гацфельд. – Русский статский советник Гримм рассказывал много не особенно интересных вещей о Людовике XIV и о Людовике XV. Веймарец обращался с вопросами, на которые не могли ответить должным образом».
«В ответах на подобные вопросы Радовиц был силен, – сказал министр. – Он смело отвечал на всевозможные вопросы и этим достиг большую часть своих успехов при дворе. Он умел рассказать в точности, во что была одета Ментенон или Помпадур в тот или другой день. Она то-то и то-то носила на шее, у нее был головной убор с колибри или виноградными кистями, платье на ней было цвета gris de perles или попугаево-зеленого с такими-то или другими оборками и кружевами – совершенно точно, как будто бы он сам был при этом. Дамы с большим вниманием слушали эту лекцию о туалете, которую он читал так плавно».
Разговор перешел потом на Александра фон Гумбольдта, который, судя по тому, что говорят о нем, был также придворный человек, но не отличался занимательностью. «У нашего блаженной памяти государя, – так рассказывал шеф, – я бывал единственной жертвой искупления, когда Гумбольдт вечером занимал общество по-своему. Он обыкновенно читал вслух, иногда в продолжение целых часов, биографию какого-нибудь французского ученого или архитектора, которая никому не была интересна, кроме него самого. При этом он стоял, бывало, и держал книгу у самой лампы. По временам он выпускал ее из рук для того, чтобы сделать по поводу прочитанного ученое замечание. Никто не слушал его, но слово все-таки оставалось за ним. Королева вышивала что-то по канве и, конечно, ничего не слышала из его лекции. Король рассматривал картины, гравюры и политипажи – и с шумом перекидывал листы, очевидно, с тайным намерением ничего не слышать. Молодые люди по сторонам и на заднем плане беседовали между собою, нисколько не стесняясь, шептались и, таким образом, заглушали просто его чтение. Но это последнее журчало, не прерываясь, подобно ручью. Герлах, который обыкновенно присутствовал при этом, сидя на своем маленьком круглом стуле, через края которого опускались его толстые ягодицы, спал и храпел, так что король однажды разбудил его и сказал ему: «Герлах, не храпите же!» Я был его единственным терпеливым слушателем, то есть я молчал, делал вид, будто я слушаю его чтение, и при этом занят был своими собственными мыслями, пока наконец не подавали холодного ужина и белого вина. Старику бывало очень досадно, если ему нельзя было говорить. Мне помнится, однажды был кто-то, завладевший разговором и именно совершенно естественным образом, так как он умел хорошо рассказывать вещи, которые всех интересовали. Гумбольдт был вне себя. Ворчливо клал он на свою тарелку целую кучу – вот какую – (он показывает рукою) паштета из гусиной печенки, жирного угря, омаровый хвост и других неудобоваримых веществ – целую гору! – удивительно, что только мог съедать этот старик! Когда же он наедался вдоволь, то опять делал попытку овладеть разговором. «На вершине Попокатепетля, – начинал он. Но это ничего не помогало, рассказчик не давал себя отвлечь от своей темы. – На вершине Попокатепетля, семь тысяч саженей над… – опять ему не удалось пробиться, рассказчик спокойно продолжал говорить. – На вершине Попокатепетля, семь тысяч саженей над уровнем моря», – говорил он громким, возбужденным голосом, однако и это ни к чему не привело; рассказчик продолжал говорить по-прежнему, и общество слушало только его. Это было неслыханно – дерзость! С яростью опускался Гумбольдт на свое сиденье и погружался в размышление о неблагодарности человечества даже и при дворе».
«Либералы очень уважали его, они считали его своим человеком. Но он был такой человек, которому государева милость была необходима и который тогда только чувствовал себя хорошо, когда его освещало солнце двора. – Это не помешало ему впоследствии с Варнгагеном высказывать свои суждения о дворе и рассказывать о нем всевозможные некрасивые истории. Варнгаген потом составил из этого целые книги, которые и я приобрел себе. Они очень дороги, если принять во внимание, что на каждой странице их помещается только несколько строк крупной печати».