Шрифт:
которой еще до появления в Малороссии ходили разноречивые слухи. Осторожный ли от
природы или вследствие гнетущих обстоятельств молодости, сложившихся такой тяжелой
долей, Шевченко при всей видимой откровенности не любил, однако же, высказываться.
Мне как-то удалось сразу подметить эту черту, и я никогда не беспокоил его никакими
вопросами, пока он сам не начинал разговора. Помню, однажды осенью у нас в доме долго
сидели мы и читали «Dziady» Мицкевича. Все давно уже улеглись. Тарас сидел облокотясь
на стол и закрыв лицо. Я остановился перевесть дух и покурить. Только что я прочел сцену,
когда Густав рассказывал священнику свою последнюю встречу с милой. /108/
— А що, ти втомивсь і хочеш спать? * — спросил он меня.
— Нет, — отвечал я, — а хочу покурить.
— І справді. А знаєш що? може б, випить чаю! Так, мабуть, хлопчик спить уже,
сердешний.
— Разве же и без него мы не сумеем. Погоди, я соберу припасы, поставим самовар.
— От і добре! Порайся ж ти тутечки, а я побіжу по воду до криниці.
— Вода есть, а на дворе слышишь какой ветер.
— Байдуже. Хочу пробігатись.
И Тарас Григорович, отыскав ведро, пошел садом. Вскоре ко мне донесся звучный его
голос, напевавший любимую тогда им песню:
Та нема в світі гірш нікому,
Як сироті молодому.
105
Общими силами приготовили мы чай, и, когда уселись за стол, он, позабыв о
Мицкевиче, начал мне рассказывать все свое прошедшее. Лишним будет говорить, что
рассвет застал нас за беседой, и тогда только я вполне понял Тараса. Но Шевченко уже
разочаровался в некоторых наших панах и посещал весьма немногих. Не отсутствие
радушия или внимания, не какое-нибудь высокомерие оттолкнули его, а печальная власть
бывшего крепостного права, выражавшаяся в той или другой неблаговидной форме,
приводила эту благородную душу в самое мрачное настроение. Хоть перед ним везде все
старались показывать домашний быт свой в праздничном виде, однако трудно было
обмануть человека, подобного Шевченку, который, выйдя сам из крепостного сословия,
очень хорошо знал кулисы и декорации на сцене помещичьей жизни.
* Шевченко со мной всегда говорил по-украински, и потому я иначе и не могу передавать его речи.
Мне очень памятен один случай. В уездном городке Лубны, не желая отстать от других,
один господин пригласил Шевченка обедать. Мы пришли довольно еще рано. В передней
слуга дремал на скамейке. К несчастию, хозяин выглянул в дверь и, увидев дремавшего
слугу, разбудил его собственноручно по-своему... не стесняясь нашим присутствием... Тарас
покраснел, надел шапку и ушел домой. Никакие просьбы не могли заставить его
возвратиться. Господин не остался впоследствии в долгу: темная эта личность, действуя во
мраке, приготовила немало горя нашему поэту. .
Мысль о тогдашнем положении простолюдина постоянно мучила Шевченка и нередко
отравляла лучшие минуты.
Тарас Григорьевич из иностранных языков знал один лишь польский и перечитал на нем
много сочинений. Как нарочно в то время я сам прилежно занимался польской литературой
и у меня собралось довольно книг и журналов. В ненастную погоду Шевченко не встает,
бывало, с постели, лежит и читает... К Мицкевичу чувствовал какое-то особенное влечение.
Зная Байрона лишь по нескольким русским переводам, Тарас Григорьевич художническим
чутьем угадывал великость мирового поэта; но, читая великолепные переводы Мицкевича
из Байрона, он приходил всегда в восторг в /109/ особенности от «Доброй ночи» из «Чайльд
Гарольда». Действительно, пьеска эта не уступает подлиннику и вылилась у поэта
гармоническими и симпатичными стихами. Тарас Григорьевич долгое время любил
повторять строфу:
Sam jeden bladzac po 'swiecie szerokim
Pedze zycie tulacze,
Czegoz mam plaka'c, za kim i po kim,
Kiedy nikt mnie nie placze? 1
Несколько раз принимался он переводить лирические пьесы Мицкевича, но никогда не
оканчивал и разрывал на мелкие куски, чтобы и памяти не осталось. Иные стихи выходили
чрезвычайно удачно, но чуть какой-нибудь казался тяжелым или неверным, Шевченко