Шрифт:
Занимались, известное дело, чем, но разговоры при этом, разговоры! И правда, жизнь моя была бы бедней, не случись этой поездки на гусиные бои с Золотухиным.
— Ну, что? — тонким, хрипловатым голосишком начал вставший с рюмкой в руке хозяин. — Уйди с нас беда, как с гуся вода!.. За это давайте!
Довольно загудели, начали привставать чтобы чокнуться.
И вдруг заговорили все сразу и обо всем, заговорили громко, напористо, и только худенький, как мальчик, хозяин деликатно помалкивал, поглядывая на всех чистыми, как у ребенка, мудрыми и тихими голубыми глазами…
Странное дело: не помню сейчас, с бородой он был или чисто выбрит? Но очень хорошо помню этот удивительный, словно из глубины народной, внимательный взгляд…
Был он на кого-то из прежних моих добрых знакомцев сильно похож, но я никак не мог понять: на кого?.. На самодеятельного художника Ивана Селиванова из сибирского Прокопьевска, якобы примитивиста, которого московские умники заставили-таки поступить учиться в какой-то заочной академии, в которой и остались потом у московских «учителей» на руках почти все его бесценные картины?.. На конструктора Калашникова, внешне такого же мальчика, но уже сильно избалованного победами на олимпиадах и конкурсах, слишком хорошего знающего себе цену и в мальчика больше играющего, нежели оставшимся таким… а правда, правда!
Сколько с Калашниковым общался, сколько рядом работал, а все не мог постичь какую-то его тайну, которую прячет не только от всего мира — даже от себя, и то прячет. Годами выработанная при советской власти привычка «закрытого» творца оружия?.. Закрывали его, закрывали — взял, и сам, наконец, закрылся наглухо. Весь в орденах на генеральском кителе и в глянце журнальных обложек.
А живая жизнь вот она: эти съезжавшиеся в Павлово кривые да косенькие хитрованы в своей рванинке… тоже празднуют небось там сейчас, половина чемпионов — у них!
— Минские первые уезжать собираются, — пронесся вдруг за столом говорок. — Им-то дальше всех…
И вновь поднялся с рюмкой никуда не уходивший, но словно все это время отсутствовавший хозяин.
— Минским на дорожку… чтобы помнили, — и проговорил вдруг с какой-то вроде бы застарелою болью. — Славян теперь хотят унистожить, это всем уже видать… Да не получится, нет!
С чего это он тогда вдруг?
Прощался с ним — обещал вернуться, да разве жизнь складывается, как ты хочешь?..
…Все это, передуманное не однажды, пронеслось во мне в один миг.
— Если был там, если с Золотухиным дружит, — сказал я Плахутину. — Твой Русский Мальчик. Значит, наверняка тебе рассказывал, как наши гуси раньше в Париж ходили пешочком… Или в Берлин. Рассказывал?
— Об этом что-то не помню, — признался Миша. — Зачем — в Париж?
— Дело-то грустное, — взялся я. — На закуску. Печенку свою несли. Мясо. Перо и пух. Но главное — как, как?.. Купцы договаривались, и погонщики сбивали стаи по несколько тысяч птиц… Грели смолу, каждого гуся макали в неё лапами и выпускали на песок: прошелся, и — готова обувка. Для дальней дороги. Хоть какой трудной. Всех обули, и в путь… За ними едут несколько повозок с кормом, с буторишком, со съестными припасами для погонщиков, и так — и месяц, и два, и три. До Берлина. До Парижа, может быть, пять, не знаю… Куда им было спешить?
И правда что: в наш сегодняшний день спешить? В наш безжалостный, хитрованский мир?
Уж где теперь настоящее «падлово» — так в нем как раз, в нём. В сегодняшнем мире.
И гонят уже не гусей. И — не тысячами.
Счет давно на миллионы пошел…
— У него-то как вышло? Привез с охоты подранка, — стал мне Миша рассказывать. — Ну, выходил, подкормил, а осенью тот вдруг забегал по двору, заметался из угла в угол, закричал, да так жалостно и громко, что Мальчик все понял. Схватил его, поднялся на второй этаж своей дачки, вылез на крышу и швырнул его вверх… И тот понесся прямиком: наверное, наше ухо не слышит, а он слышал, что где-то вверху кричат сородичи — в теплые страны летят… Мальчик говорит, не только рукой вслед ему помахал — как бы и душой попрощался, когда вдруг весной — на тебе! На соседнем участке с криком шлепаются два гуся, орут так, что чуть не вся округа сбежалась… А они ходят вдоль забора, а соседа, хозяина, дома нет. Перелез он через забор, и одного сразу перекинул, понял, что это вернулся свой, а гусыня, говорит, так кричала, но ничего — поймал и её. Прожили у него лето, гусят вывели…
— Как это — прожили? — засомневался я. — Ты попробуй-ка, домашних заведи, и то не обойдешься без какого-никакого болотца… а полетать?
— А это вот как раз его ноу-хау, говоря современным языком, — улыбнулся Миша. — Он сделал для них из досточек дорожку вокруг дома, ну, — такой серпантин наверх, чтобы с крыши могли взлетать. А потом ещё и надстройку в виду башни… поедем — увидишь.
— Поедем, наконец?
— Позвонил своим, чтобы мне передали: пусть ждет. Он мне нужен, мол… будем ждать?
— Да уж заждались! — сказал я Мише насмешливо.
12
Какой там березовый лист с копеечку, какие дикие гуси — конечно же, я обо всем забыл, потому что в Кузне раньше обычного начался вдруг сезон черемши… тут все бросай!
Уж если твои друзья нашли там время съездить за ней в тайгу или сходить на базар возле вокзала, или… дело не в этом, конечно же, хотя иной раз так хочется спросить: мол, откуда колба?.. Из каких мест?.. Не кузедеевская ли? Не с Терсей?.. Есть там, за Осиновым Плесом, вниз по Томи, три горных речки, три сестренки: Верхняя Терсь, Средняя Терсь и Нижняя… эх, не знаешь, какая и красивей!