Шрифт:
Пока на дальнем краю аула калякал о чём-то с дружком своим Меджидом, вернулись запыхавшиеся мальчишки и доложили уважаемым старшим, сидящим под шиферным навесом у забора Гогуноковых: «У него, Меджид сказал, точно такой джип, как у самого папы римского!..»
Уважаемые старшие неспешно переглянулись, советуясь одними глазами — мол, надо ли что-то на это сообщение, на этот никому не нужный хабаротвечать, и, если надо, то кто на него ответит, — а потом сам Гогуноков Аскер, сидевший посредине, как бы нехотя качнул головой и негромко сказал: «Ему уже давно пора дедушкой стать, этому римскому, ым? А он всё — папа. Как маленький!»
Все трое одинаково хмыкнули, каждый приподнял заскорузлым пальцем край выцветшей фетровой шляпы над морщинистым смуглым лбом, и они опять воткнули острые свои подбородки в сложенные на отполированных временем кизиловых палках с гнутыми ручками жилистые, набрякшие кисти, снова нацелили давно посветлевшие от ярого солнца, от нестерпимой здешней жары и потому прищуренные под чернёным серебром бровей, нарочито внимательные глаза на дорогу и чуть повыше неё… самое время появиться в прозрачной голубой вышине Первому Жаворонку, самое время!
Пропустить этот миг никак нельзя.
Й — ей!
Если пока остались на белом свете, который зовётся Большой Дунэй, истории, достойные внимания и теперь, когда глаза разбегаются от того, что с самого раннего утра и до поздней ночи бесстыжий московский ящикпоказывает, и уши сами начинают закрываться от тех слов, какие в нём говорят и какие даже скромная раньше аульская молодёжь потом громко повторяет, если есть ещё такие сокровенные истории, которые раньше достойно назывались хабарами, то одна из них — как раз эта, история Медленного Джигита и малой птахи — Первого Жаворонка… А, может быть, не одна из них, но — одна единственная? Самая последняя перед концом времён, о котором говорится в священном Коране у пророка Магомета, ым?!
Никто теперь не помнит, когда он поселился в Гатлукае, никто не знает в точности, откуда сюда приехал. Да и зачем теперь знать?
Разве может это хоть каплю добавить к тому, что потом случилось, или хоть что-то объяснить.
Вполне может быть, что Медленный Джигит тут и родился, тут и вывелся, как любят казаки говорить.
Может быть, что жил тут всегда.
Просто никто на него особенно не обращал внимания до тех пор, пока у него не появилась его белая, как яблоневый цвет, белая, как материнское молоко, машина «волга».
Никто не видел, как её пригнали в аул, но однажды ранним утречком она выехала со двора Батырбия Чесебиева, который тогда ещё не был Медленным Джигитом, а так и был — просто Батырбий, тихий учитель русского языка в аульской школе.
Так вот, она совсем неслышно выехала со двора, медленно, очень медленно покатила по улице, и в её плавном движении было столько праздничного торжества и столько значительности, что люди заранее останавливались, чтобы встретить её, а потом ещё долго глядели вслед, и сердце их наполняла невольная гордость: в каком ещё ауле есть такая красивая, как белая лебедь, и чистая, как невинная голубка, новенькая машина — разве это не так?
Белая «волга» стала появляться на улице чуть ли не каждый день, и те, кто ещё не видел её, выскакивали из дома даже в сильный дождь и бежали к воротам: вблизи полюбоваться прекрасной машиной и чинным её хозяином.
Посмотреть на него, и правда: темно-коричневый, в серую полоску костюм с клинышком застёгнутой на перламутровую пуговичку белой рубахи, которая выглядывала из-под тонкого бежевого пуловера, чёрная, такая как тогда у самого Косыгина, широкополая шляпа и до блеска начищенные остроносые башмаки, такие же лёгкие, как мягкие черкесские сапоги — чувяки… У него спокойное, с правильными чертами лицо с печальными темнокарими глазами, длинные и широкие брови и густые усы под крупным, как у настоящего адыгейца, как у бжедуга, носом. Всегда прямой как струна: сядет за баранку — даже слегка над ней не пригнётся, голова откинута с таким достоинством, словно это не он ведёт машину, а везёт его сидящий с ним рядом кто-то невидимый.
Скоро все привыкли к белой почти бесшумной «волге», полюбили её мягкий, ласковый шелест, и никому не приходило в голову поднять руку и попросить подвезти его… зачем?! Такие машины разве для этого?
Потом однажды случилось невероятное: белая «волга» остановилась чуть впереди хромой бабушки Кесебежевой, этой полусумасшедшей старухи, которая, тяжело переваливаясь с бока на бок, несла с выгона полное, горушкой над широкими краями ведро коровяка, учитель вышел, поднял сверкающую крышку багажника и протянул к ведру руку с вынырнувшими из-под манжеты часами на запястье.
— Давай, — сказал, — я помогу тебе, тян! [2]
Она испуганно перехватила дужку другой рукой и даже отвела ведро чуть в сторонку:
— Разве на такой красивой машине можно возить навоз?
— Можно, — мягко сказал учитель. — Поверь, наша мать, что эта красивая машина совсем не против того, чтобы я помог уважаемой женщине, и ей ничего не сделается, если в ней постоит это ведро, которое для всякого пахнет детством… дай-ка!
2
Уважительное обращение к пожилой женщине: наша мать.