Шрифт:
— С родным человеком связано…
— Ну, и это конечно! Любила его — вот и подбирала. Также, как дядька его из дворни, — снова сделал Володя ударение на последнем слоге. — Никита Козлов, так его?..
— Никита Тимофеевич, да…
— Он-то вроде и сам стихами баловался, как говорится, хотя какие там могли быть стихи… Сам в деревне рос, знаешь…
— В станице! — поправил я с нарочитой серьезностью: большая, мол, разница.
— Да хоть в станице. Небось такое завернут — уши завянут!.. А тут он за барчонка радовался: благородные стихи!.. Может, что-то и прабабке внушил… по-моему, Леонтьич, они друг дружке помогали с ним справиться, а заодно и крестьянский ум-разум вставить…
Прав, прав Володя Семенов: при всем уважении к Михайловскому — при высочайшем, ну, ещё бы! — надо бы признать, что народное начало пушкинских стихов заложено все-таки здесь, в Захарове, где прошли самые лучшие, золотые деньки детства Александра Сергеевича… Другое дело, что, очутившись в Михайловском, снова в обществе няни, он опять мог радостно погрузиться в полузабытый мир:
Ах! умолчу ль о мамушке моей, О прелести таинственных ночей, Когда в чепце, в старинном одеянье, Она, духов молитвой уклоня, С усердием перекрестит меня И шепотом рассказывать мне станет О мертвецах, о подвигах Бовы… От ужаса не шелохнусь, бывало, Едва дыша, прижмусь под одеяло, Не чувствуя ни ног, ни головы……………………………………………
Все в душу страх невольный поселяло. Я трепетал — и тихо наконец Томленье сна на очи упадало. Тогда толпой с лазурной высоты На ложе роз крылатые мечты, Волшебники, волшебницы слетали, Обманами мой сон обворожали. Терялся я в порыве сладких дум; В глуши лесной, средь муромских пустыней Встречал лихих Полканов и Добрыней, И в вымыслах носился юный ум…Вот: Александр Сергеич будто целенаправленно, сам указывает на истоки народного начала.
А в Михайловском, оказавшись в обществе няни, он наверняка её переспрашивал, наверняка заставлял снова пересказать для него и то, и другое… и пятое, как говорится, десятое.
«…если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом: здорово, ребята! Неужели бы стали таким проказником любоваться?»
Так ведь выходит, что «гость»-то этот — из Захарова!
И тут же невольно рассмеялся: а, может, это мы с Володей Семеновым, два таких вот бесцеремонных «гостя» из Подмосковья, без предупрежденья врываемся вдруг в «благородное собрание» профессиональных пушкиноведов, уважаемых не только в России академиков: «Здорово, ребята!..»… ой, нехорошо — нехорошо!
Тогда ли это пришло в голову, когда в Майкопе посмотрел на фамилию автора комментариев: Дмитрий Дмитриевич Благой…
Сейчас ли, когда слишком свободной цепи ассоциаций пытаюсь придать хотя бы относительный порядок?..
Вспомнил дом творчества в Гагре поздней осенью, когда писателей было — раз-два, и обчелся, а за столиками в основном сидели шахтеры, которые сюда «в себе принесли»: в просторном, ярко освещенном зале не завтракали-обедали-ужинали — утром, в обед и вечером, считай, закусывали… Среди простой этой публики, в основном средних лет, а то вовсе молодой, конечно же, выделялись три «божьих одуванчика»: высокий, с прямой осанкой благообразный старик в светлом костюме и в тюбетейке, которая благодаря рассеянному взгляду из-под очков её владельца имела вид академической шапочки, и с ним двое таких же древних ровесников: трогательно ухаживавшие друг за дружкой — и оба за своим соседом — муж и жена.
Мы сидели за одним столиком с Казаковым, вместе приходили в столовую, шли потом, не торопясь, прогуляться, и как-то я спросил его: мол, кто эти «долгожители»?
— Нехорошо, б-брат! — пожурил он, улыбнувшись. — Т-тебе не кажется, что не знать Дмитрия Дмитрича Благого — всё равно, что не знать Пушкина?
— Вот оно! — сказал я с понятным почтением. — А эта неразлучная пара?
Как хорошо, как тихонько и ласково мог Юра смеяться, когда был трезв и был в духе! Глаза под стеклами очков повлажнели, плотоядные губы расплылись в добрейшей, хотя не без насмешки, улыбке:
— Тут речь должна идти не о паре. Скорее — неразлучная троица…
— Это его брат? Или она — его сестра?
— Б-боюсь, ты и правда, не поймёшь, старичок! — явно забавлялся Казаков. — На твоей сибирской стройке, название которой вслух лучше не произносить, такого, конечно, не было…
— То-есть?
— Любовный треугольник, старик! Крепкий, как сталь, которую т-ты там в своей Сиб-бири… на этом самом з-заводе. Крепкий и неразлучный…
Тут стало до меня доходить: и почему живут в одном люксовом номере, и почему глядевшие им вслед моложавые официантки, невольно качают головой и прячут то ли жалостливую, а то ли завистливую улыбку.
— Хочешь-не хочешь, — начал было я, — а возникает вопрос…
— С вопросами на этот счет — к тете Маше, которая убирает в их номере, — продолжал издеваться надо мной, провинциалом, ещё недавно — «тайгой глухою», слишком хорошо знавший себе цену Юрий Павлович. — Она тебе, как понимаешь, может н-немало любопытного…
Ещё бы!..
Несколько раз спрашивала при мне Казакова, не приедет ли вскорости его друг «Лексаныч», который куда щедрее всех остальных платит ей за выстиранные рубахи… Однажды я спросил его: мол, что это за «Лексаныч», Юр?..