Шрифт:
И не успел Казаков ответить, как тетя Маша с благодарной горячностью пояснила:
— Евгений-то, полностью, Лексаныч!.. Петушенко.
Невольно подумаешь, и правда что: за океаном знаменит, а дома — дома, ну, хоть разбейся!.. Все одно Россию не прошибешь.
Но мы о другом: о Благих. Вместе с «примкнувшим к ним»…
Вспомним-ка при этом «Черную шаль», написанную двадцатиоднолетним Пушкиным:
В покой отдаленный вхожу я один… Неверную деву лобзал армянин. Не взвидел я света; булат загремел… Прервать поцелуя злодей не успел. Безглавое тело я долго топтал И молча на деву, бледнея, взирал. Я помню моленья… текущую кровь… Погибла гречанка, погибла любовь!Поистине «африканские» страсти: недаром ведь ревнивец Отелло был негр.
Стих настолько трагически-«серьезный» — как бы сказали нынче, крутой, — что невольно покажется нарочито шутливым прощанием с ревностью…
Снова ирония? Опять полушутка?
Но не ревность ли в конце-то концов Александра Сергеевича и погубила?
А стоило бы дожить до шестидесяти… Не говоря о восьми десятках лет, в каковом возрасте лицезрели мы тогда «в Гаграх» почтенного академика.
Но, может, с этих уже прохладных высот видать дальше?
…Всякий раз, когда электричка начинает тормозить возле захаровской платформы, вглядываюсь в толпу на перроне: нет ли среди ожидающих Володи Семенова?.. Как правило, он стоит где-то посередине, садится в пятый или шестой вагон, где чуть посвободней, чем в последних, куда набиваются опаздывающие, и со временем мне стало казаться, что это говорит и о постоянстве его, и о предусмотрительности, и ещё о каких-то признаках человека солидного. Да и весь вид его: высокий ростом, не то чтобы уже располневший — пожалуй, больше вальяжный. Голова крупная, черты белого лица ей подстать, но светлые усы — тонкой и аккуратной прямой щеточкой, о которой он явно заботится. В голубовато-серых глазах прячется открытая, добрая усмешка… Или это я всегда их такими вижу, потому что разговоры мы ведем все больше эти — о том, что помнят о Пушкине нынешние его захаровские земляки.
Когда он входит в салон, поднимаю руку, мол, здесь я, давай сюда, а то привстаю, чтобы уж точно увидал и не пристроился у входа ко мне спиной. Если еду с попутчиком, тут же их представляю друг дружке, непременно рассказывая о володином родстве с няней Пушкина, и первоначальное удивление, а то и недоверие нового знакомого Владимира Ивановича всякий раз его забавляет и заставляет быть чуть словоохотливей…
— Порода, а!? — уважительно шепнул мне как-то под общий шум вагона наш кобяковский гость Алик, на самом деле — Алий, дитя кубанской казачки и черкеса, самоопределившийся, наконец, как православный русак, но все-таки ощущавший в себе некую раздвоенность.
— В общем-то, да, — сказал я неопределенно и тут, пожалуй, впервые задумался: а что же это ещё, и действительно, в моем друге сказывается?.. Такими и были издавна жившие под Москвой потомственные крестьяне-русаки или Володе значительности придает ещё и осознание своего родства с пушкинской няней?
В это утро он был явно в ударе — вопросов задавать мне не пришлось.
— Ты что ж думаешь, Леонтьич? — начал своим обычным чуть ироническим тоном. — Лев Николаич по деревням вокруг Ясной Поляны наоставлял детишек, как под копирку, а наш Александр Сергеич не успел? Эге, брат!.. Если учесть африканский темперамент и раннее развитие, а?.. Тут начал дружить с девчатами и всю жизнь потом сюда к ним побаловаться приезжал…
— Да ладно тебе — всю жизнь!
— А ты думал?.. Знали немногие, но как только он пропал в Москве, где его искать?.. В Хлюпине!
— В Хлюпине?
— Там всегда были девчата красивые. А доехать из Москвы…
— Не скажи. В те-то времена!
— А что стоило?.. В Перхушкове была большая ямская станция. Это теперь — Перхушково, и ладно. А тогда волость по нему называлась. Мы были Перхушковской волости Звенигородского уезда… Следующая большая станция по старой Смоленской дороге — Большие Вяземы. Там и сейчас есть такое место — Ямщина. Красивое место, еще недавно большой пионерский лагерь был… Два прогона от Москвы, а? А тут с ямщиком договорился и — чуть в сторонку. Как нынче от электрички — на такси…
Я, во-первых, не верил, а, во-вторых, по привычке Володю подзадоривал: да ладно тебе — окстись, мол!
— Ты слушай, пока рассказываю — слушай. Там в Хлюпине есть такие Колчины. Мы — цыгане, цыгане!.. А им: цыгане вы для тех, кто не жил тут и ничего не знает. А для местных вы — эфиопы!
— Так уж?!
— Да если б только они!.. В Захарове жил дед Вася, тоже якобы цыган… Тут цыган этих липовых!
— Как «собак нерезаных»?
— Ну, примерно.
— А, может, липовых эфиопов?
— У Цветковых и сейчас тут родня… А когда жив был Борис Васильич, тот и не думал отпираться. Нос плоский, а губищи — на километр. Работал трактористом: соляркой измажется — ну, негр, как есть — негр. Его не только за глаза, и при нем самом: Поль Робсон. Такая была кликуха.
— А, может, Александр Сергеич тут ни при чем? — пытался я охладить захаровский володин патриотический пыл. — Кто-нибудь из Ганнибалов постарался… кто-то другой, мало ли?
— Поздно ты, Леонтьич, хватился: многие теперь уже ушли, — посерьезнел Володя. — Был такой Анатолий Поваров, электрик… ну, начальник участка, не все равно. Вот он все это собирал и доказывал. Недаром дружил с Галиной Васильевной, она теперь в музее работает. И Капитолина Васильевна его уважала, она теперь тоже при музее.