Шрифт:
С тех давних пор слово «интеллигенция» обросло множеством определений. Столичная и провинциальная, городская и сельская, творческая и научно-техническая, купеческая и армейская, мелкобуржуазная и народная, либеральная и консервативная, рабочая и крестьянская, старорежимная и советская, чиновная и партийная, трусливая и гнилая, в шляпе и в очках, — какой только интеллигенции у нас не было и нет!
Разноречивость всех этих и уйма других эпитетов наглядно свидетельствует: в общественном сознании отсутствует ясное представление о том, что же представляет собой столь значимое явление. Одни убеждены, что это сливки общества и вообще лучшее, что было создано российской нацией. Другие, наоборот, относятся к интеллигенции презрительно, враждебно, даже с ненавистью. Этот разброс в суждениях существовал всегда. Негативно относился к интеллигенции, например, Лев Толстой: достаточно вспомнить первые страницы «Войны и мира», на которых в самых иронических тонах описываются гости салона Анны Павловны Шерер, где, как знал Пьер Безухов, была «собрана вся интеллигенция Петербурга» [29. Т. 4. С. 17]. Ещё критичнее был настроен Фёдор Достоевский: в его восприятии интеллигенты — «чужой народик… очень маленький, очень ничтожненький» и совершенно не нужный России [33. С. 205].
Интересно проследить, как изменялось это понятие в наиболее популярных толковых словарях русского языка. Само слово «интеллигенция», несмотря на коренные перемены общественного строя, неизменно оставалось в шорах социологизированной заданности. Владимир Даль, 1881 год: «…разумная, образованная, умственно развитая часть жителей». Дмитрий Ушаков, 1935 год: «…общественный слой работников умственного труда, образованных людей». Сергей Ожегов, 1970 год: «…социальная прослойка, состоящая из работников умственного труда, обладающих образованием и специальными знаниями в различных областях науки, техники и культуры». А вот слово «интеллигент» под ударами политического молота пережило несколько принципиальных трансформаций. У Даля этого слова ещё не было. По Ушакову, оно обозначало человека, «социальное поведение которого характеризуется безволием, колебаниями, сомнениями (презрит.)», а по Ожегову — это и вовсе нечто нейтральное: просто «человек, принадлежащий к интеллигенции».
Ёмкой и точной формулы, определяющей, что же такое интеллигенция и интеллигент, — нет до сих пор. По всей вероятности, это объясняется тем, что оба понятия до сих пор пытаются оценивать с прежних, социологизированных, позиций. Между тем идентифицировать интеллигенцию в рамках социологии невозможно: она не является ни классом, ни сословием, ни социальным слоем или социальной группой.
…Вернёмся к Петру I, истоку новой российской истории. Именно он заложил основание той раздвоенности, которая по сей день определяет характер всего нашего Отечества: с одной стороны, ориентир на западный уровень развития экономики, науки, техники, бытовых стандартов, а с другой — организация государственного устройства по нормам восточной деспотии. Это противоречие со временем и породило относительно широкие, устойчивые круги людей особого, до той поры невиданного типа сознания и душевной организации.
По своему образованию, мировосприятию, жизненным идеалам они являлись европейцами, но в России с её азиатскими социально-государственными институтами для них не было места. В Европе первой половины и середины XIX века способный, энергичный, ищущий общественного признания интеллектуал мог найти своё призвание в политике (в парламенте страны, выборном собрании родного края, городском муниципалитете), в одном из общественных движений (в рядах тред-юнионистов, феминисток) или в какой-либо свободной профессии (музыканта, художника, частного врача, адвоката). В Российской империи такие возможности были мизерны или вообще отсутствовали. В стране, продолжавшей жить по средневековому укладу, когда неписаные законы могущественнее официальных, когда преимущественная часть населения находится в рабстве, когда личность и частная собственность не имеют никакой действенной защиты перед всесильной властью и верховный феодал безраздельно царствует над телами и душами всех своих подданных, вплоть до приглянувшейся ему чьей-то дочери или жены, — в такой стране не было да и не могло быть ни независимого «третьего сословия», которое всё сильнее цементировало устойчивость европейской государственной модели, ни социально-политической жизни в её цивилизованном понимании.
«В России не служить — значит не родиться. Оставить службу — значит умереть», — так характеризовал существование при Николае I цензор, профессор Санкт-Петербургского университета Александр Никитенко [27. Т. 2. С. 245]. Но и к концу столетия ситуация не претерпела принципиальных изменений: вспоминая события рубежа 1890-х годов, Александр Бенуа отмечал, что «существование людей нашего круга вне государственной службы как-то не мыслилось (если они не имели какой-либо художественной или специальной профессии)» [2. Т. 1. С. 628]. Таким образом, неразвитость рынка труда, в том числе интеллектуального, вынуждала мыслящих людей к служебной и материальной зависимости от государства. Многие интеллигенты волей-неволей оказывались в двусмысленном положении: они критиковали и ненавидели ту самую власть, которой вынуждены были служить, чтобы не помереть с голода.
До начала Великих реформ, по большому счёту, перед русским интеллектуалом на общественном поприще были открыты только два пути: преподавательская деятельность в университете и литературно-журналистское творчество. И не удивительно, что часто, скажем, на лекцию историка Тимофея Грановского собиралась чуть не половина Москвы, а статьи Виссариона Белинского, едва не вырывая друг у друга из рук, петербуржцы зачитывали буквально до дыр. Профессора, литературные критики, публицисты, прозаики и поэты — многие из них в глазах думающей части общества оказывались прежде всего общественными деятелями, а наиболее талантливые — кумирами, чьё каждое слово воспринималось, как откровение. Позже Василий Розанов заметил, что многие отечественные интеллигенты XIX века, от литераторов до бомбистов, — это фактически неудавшиеся политики [28. С. 50–52].
Реформы Александра II отменили крепостное право и ввели отдельные институты демократического общества — земство, открытый суд с участием адвокатов и присяжных, ослабление цензуры в печати и книгоиздании, частичную автономию университетов (выборность ректора и деканов, расширение прав профессорской корпорации)… Можно было ожидать, что теперь интеллигенция — это искусственное образование в искусственно созданной модели государства — мало-помалу станет исчезать, найдя, в конце концов, более естественное применение своим силам. Однако этого не произошло. Потому что реформы коснулись только социально-экономических аспектов жизни России, но вплоть до 1905 года почти не затронули политический её уклад, в частности не разрешили создание политических партий. К тому же реформирование фактически охватило лишь средние этажи государственного здания, тогда как верхние его этажи (высшая власть) и нижние (в первую очередь, крестьянство, перешедшее из помещичьей кабалы в кабалу мирской общины), тоже не претерпели существенных изменений.
Да и само общество не знало толком, что делать с объявленными вдруг свободами — как с ними жить, как ими распоряжаться и как их развивать. Аналогичную картину мы сами переживали в конце 1980-х — начале 1990-х годов, когда вдруг распахнулась дверь советского собачника, и все ринулись наружу, не понимая в общей эйфории, чем отличается свобода от воли.
Ну, а после того как на престол взошёл следующий царь, Александр III, политические преобразования прекратились, страну «подморозили». Впрочем, эти две фазы — «оттепель» и «заморозки» — ещё со времён Екатерины II и вплоть до наших дней, сменяя одна другую, неизменно формировали замкнутую цикличность российской истории. Именно эта циклическая неизменность и обусловила столь долгую жизнь нашей интеллигенции — уникального слоя людей, которых объединяла общая система культурных и морально-нравственных ценностей.