Шрифт:
Да, почти все социально-философские концепции приходили в Россию из Европы. Но если там они обычно оставались уделом лишь избранной кучки студентов, учёных или фанатиков, а потом благополучно умирали, то здесь превращались в символ веры и обретали силу политической идеологии. Некоторые более поздние западные исследователи объясняли столь неожиданный эффект тем, что Россия в те поры не имела собственных мыслителей и, вообще, являлась чуть ли не интеллектуальной пустыней. В частности, такой вывод сделал Исайя Берлин в статье «Обязательства художника перед обществом»: «…отсталые в культурном плане регионы часто принимают новые идеи со страстным, порой некритическим энтузиазмом и вкладывают в них такие эмоции, такую надежду и веру, что в своём обновлённом, концентрированном, упрощённом до примитива варианте идеи эти становятся гораздо величественнее, чем раньше на своей родине, где их со всех сторон толкали и теснили другие доктрины и среди множества течений не было ни одного неопровержимого» [3. С. 34–35]. Автор, видимо, запамятовал, что у России уже тогда — правда, далеко не в обилии — имелись свои философы и даже свои философские учения (достаточно назвать Петра Чаадаева, славянофилов) и что вряд ли можно именовать «отсталым в культурном отношении регионом» страну, которая в том же столетии дала целые плеяды выдающихся поэтов, прозаиков, живописцев и композиторов мирового уровня.
Нет, дело было в другом. Действительно, при всём обилии талантов Россия всегда испытывала острый дефицит мыслителей со своей собственной, качественно новой философской системой. Видимо, такова особенность отечественного творческого мышления. Оно движется не от философской идеи к образу, как это всегда было свойственно европейцам с их университетским образованием, которое восходит к античному миру, где философская мысль считалась вершиной творчества. Российские мыслители шли, наоборот, от образа к философской идее, в соответствии с византийской традицией, заложенной некогда на Руси авторами летописных повестей. Поэтому наша философия долгое время выливалась не в научные трактаты, а художественную литературу.
Нельзя забывать и о том, что мыслящая часть российского общества XIX века, в отличие от европейцев, жила в атмосфере жёсткого авторитаризма, иначе говоря — в духовно-интеллектуальной тюрьме. А в тюрьме, за неимением реальной действительности, живут воображением: тут подлинные проблемы заменяются фантазией и одно стихотворение, песня, коротенькое письмецо, принесённые с воли, воспринимаются как важнейшие события жизни. Неслучайно наряду с идеями фетишизировались в России XIX века и народ — «чистый, добрый, мудрый, страждущий под ярмом царизма и готовый моментально пробудиться к новой жизни, едва только откроется перед ним светлая дорога к свободе», и революция, которая сразу «установит всеобщее равенство, братство и счастье». С такой истовой страстью только некогда Пётр I фетишизировал создаваемое им государство.
Параллельные заметки. Интеллигенция была одержима не одними лишь философскими или революционными идеями. Являясь плотью от плоти как своего народа, так и того режима, в котором ей довелось родиться и вырасти, она к тому же нередко болела теми же мифами, что и всё российское общество. Вот всего один, но весьма характерный исторический штрих, иллюстрирующий это свойство. Павел Милюков, либерал и профессиональный историк, который написал немало критических строк об экспансионистской внешней политике Петра I, в реальной политике как лидер кадетской партии и сам оказался приверженцем того же российского империализма. Весной 1915-го, когда уже большинство думающей России явственно ощущало приближающееся крушение государства, Милюков упрямо продолжал заявлять прессе, что России необходимы проливы и Константинополь» [9. С. 137; 26. С. 105].
Во-вторых, это — максимализм в мыслях и действиях. Известный постулат «кто не с нами, тот против нас» задолго до большевиков укрепился именно в интеллигентской среде. Даже в кругах либерально-умеренной интеллигенции было принято делить всех на своих и чужих, без серединок. При этом малейшие отступления от принятого — хотя и неписаного — кодекса считались предательством, равнозначным измене в военном сражении. Тот же Исайя Берлин в статье «Рождение русской интеллигенции» с ироничным недоумением отмечал: «Докажи кто-нибудь, что Бальзак шпионил в пользу французского правительства, а Стендаль был замешан в биржевых махинациях, это известие, вероятно, опечалило бы их друзей, но вряд ли бросило бы тень на статус и дар самих художников. А вот среди русских авторов, будь они уличены в занятиях такого рода, вряд ли хоть один усомнился бы в том, что подобный поступок перечёркивает всю его писательскую деятельность» [3. С. 27]. Да что там финансовые махинации или шпионаж в интересах чужого государства — всего одна неосторожная фраза, подвергающая сомнению чистоту риз «простого народа», благотворную роль грядущей революции или необходимость социального направления в отечественной литературе, неминуемо губили реноме писателя, критика, историка, даже скромного интеллигента, далёкого от публичной деятельности!
Но опять-таки — суть не в самом факте явления, которое и без того достаточно известно, а в попытке понять его. На самом деле эта, максималистская, черта российской интеллигенции тоже имела свои исторические корни. С одной стороны, такова была русская традиция: в безграмотной стране, где исстари культура гнездилась лишь в православных обителях — храмах и монастырях, всякий образованный человек, прежде всего пишущий, являлся своего рода миссионером, который проповедовал Божьи заповеди, и сам его религиозный сан требовал строжайшей приверженности постулатам вероучения. С другой стороны, нетерпимость к внутреннему инакомыслию была продиктована всё той же ролью морально-нравственной и политической оппозиции, которую с самого начала вынуждена была принять на себя значительная часть интеллигенции, вступив в перманентную войну с правящим режимом.
Параллельные заметки. Обычно об этом стыдливо умалчивается, но не только российская власть, а также и сама интеллигенция всегда не терпела диссидентства. Любое публичное высказывание, противоречащее идеологии одного из интеллигентских сообществ, будь то славянофилы или западники, либералы или консерваторы, неминуемо влекло за собой изгнание из рядов. Вероотступнику не подавали руки, его всячески игнорировали и даже подвергали травле. В лучшем случае он мог перейти в другую корпорацию, в худшем — остаться абсолютным изгоем.
И опять-таки — интеллигентский максимализм имел глубокие народные корни. «Совершенно правы те, кто говорит о склонности русских к крайности во всём… — писал Дмитрий Лихачёв в статье «Об интеллигенции». — Это предпочтение крайностей во всём в сочетании с крайним же легковерием, которое вызывало и вызывает до сих пор появление в русской истории десятков самозванцев, привело и к победе большевиков. Большевики победили отчасти потому, что они (по представлениям толпы) хотели больших перемен, чем меньшевики, которые якобы предлагали их значительно меньше. Такого рода доводы, не отражённые в документах (газетах, листовках, лозунгах), я тем не менее запомнил совершенно отчётливо. Это было уже на моей памяти» [23. С. 209].