Шрифт:
– - Приказчик был с нарядом, -- сказала она.
– - Беспременно, чтобы нынче выезжать, а то -- штраф большой.
Отец бросил ниву и поехал сеять барскую землю.
Зимой, в бескормицу, Осташков дал соломы мужикам, которая была ему не нужна, с тем, чтобы они обработали летом по две десятины земли на двор.
На нашу долю достался пай у оврага. Земля там волнистая, крутая, заросшая пыреем и диким клевером. К вечеру пошел небольшой дождь, разрыхлил почву. Отец радовался:
– - Слава богу, как-нибудь осилим... Ишь, соха-то -- как по маслу прет.
Поужинав, мы улеглись под телегой, стреножив лошадь на отаве. Ночью меня разбудил крик и матерная брань. Отбросив полушубок, я прислушался.
– - Домой, что ли, приехал, с... е.?
– - кричал чужой мужик.
– - Я тебе покажу, как баловаться!
Послышались удары кнута по спине и странный голос отца:
– - Что ж вы делаете, Гордей Кузьмич?.. Я на минутку!..
Отец будто лаял, когда говорил, или будто кто держал его за глотку.
Началась возня, удары участились и были глухими, словно выбивали пуховую подушку.
– - За что-о вы, господи-и!
– - кричал отец.
– - Трава-то так же пропадает!
А чужой мужик, которого отец величал Гордеем Кузьмичом, сердито спрашивал:
– - Где оброть? Давай сюда скорей!
– - Где ж ее взять? Теперь темно, -- отвечал отец.
– - Неси, подлец, всю морду разобью!
– - орал Гордей Кузьмич, и снова по траве или спине хлопал кнут.
Отец подошел к задку телеги, пошарил там руками и нагнулся к хомуту. Рядом с ним стоял высокий человек с ружьем через плечо, держа в поводу оседланную лошадь. Лошадь била копытом землю и жевала удила, отчего они хрустели, а помещичий объездчик, обрусевший черкес, ругался матерно, сопел и чванился.
– - Нате, -- сказал отец, подавая оброть.
Чужой мужик, Гордей Кузьмич, отъехал, и вскоре с луга донеслось:
– - Стой, дохлая стерва! Вся в хозяина -- упрямая!..
В воздухе свистнул арапник.
Потом затопало четыре пары ног, зашумел лозняк на дне оврага, и затихло.
Я дрожал, притаившись.
Отец, подойдя к телеге, упал на землю около заднего колеса и, вцепившись в обод пальцами, стал трясти телегу, стукаясь головою о спицы. После заплакал, как маленький:
– - Батюшки мои! Родимые! Голубчики милые!.. Ох! ох! ох!.. Смертушка приходит!..
– - И закатился, раскинув руки и уткнувшись лицом в сырую землю.
Утром, чуть свет, когда я спал еще, он побежал на барский двор выпрашивать загнанную с княжеской отавы лошадь. Возвратился через час, осунувшийся, серый, усталый. Молча сел на втулку колеса, схватился обеими руками за волосы и завопил:
– - Где я возьму трешницу? За что-о?
– - и покрутил головою не то икая, не то кашляя, не то стараясь удержать рыдания. Под левым глазом у него синяк, в пятак величиною, на ухе -- ссадина.
Перед завтраком опять пошел в имение и возвратился только вечером. Я же, сидя на телеге, ждал его.
– - А где же отец твой, эй ты, барин!
– - спрашивали проезжавшие мимо мужики.
– - Я не знаю, -- отвечал я.
– - Вот так штука!
– - хохотали они.
– - Его, видно, цыган ночью украл?
Когда выросла в четыре шага тень от сохи и перестали кусаться мухи, захотелось есть. Встав на телегу, я осмотрелся и закричал:
– - Тятя-а-а! Иди домой: е-е-сть хочу-у!
– - закричал я со слезами.
На пригорке, в полуверсте, между кущами деревьев, золотились на ярком солнце соломенные крыши служб, над ними -- церковь с бледно-голубым, под цвет неба, куполом и рыжим восьмиконечным крестом; красные крыши молочни, кузницы и конского завода -- словно яркие платки деревенских модниц, развешанные на кустах. Между серыми полосами теса белели каменные столбы -- наугольники амбаров с хлебом и зерносушилки; дальше -- пруд и около -- высокий старый лес, откуда выглядывал двухэтажный барский дом с десятком лучистых окон. По другую сторону, совсем вдали, за синим маревом -- Захаровна, рядом -- Свирепино. Между деревнями и имением ровная, буро-желтая полоса овсяного жнивья, ряды посеревших копен и два оврага; направо -- пашня с рубежами, по которой ползали в сохах мухи-лошади, а налево -- бугристый берег Неручи, изрезанный морщинами, с каймою чапыжника, лозы и дягиля у воды. В лощине, между нашими полями и помещичьим имением, лежало Осташково, не видное отселе. Между ним и деревней, описав кривую, текла Неручь.
Вдали послышалась песня. Она становилась слышнее, и вскоре застучали колеса в логу. Подъехавший с боронами молодой парень спросил меня:
– - Чего ты плачешь, мальчуган?
– - Есть хочу, -- ответил я.
– - Эх ты, пахарь!
– - сказал он.-- А где же отец?
– - Пошел к барину за лошадью.
Он подошел к телеге, пошарил в веретье и сказал, доставая мешок:
– - Вон он -- хлеб: жуй. Вот огурцы соленые.
Солнце зашло, побагровело небо, земля и жнива посерели. Приплелся понурый отец.