Шрифт:
Отец поднял брови.
– - За кого же? Стало быть, за Мишку!.. Он мужик не глупый.-- Он засуетился, как побитый.-- Ну, как тебе сказать? Немного того... Как будто, видишь ли... дыть ей-то тоже двадцать другой год!..
Отец потупился.
– - Опять вино... Вина он даст на свадьбу... Ты думаешь, что та-ак? Ого! Я сам -- не промах!.. Два ведра вина и семь целковых денег начисто... Пойми-ка эту загибулю!.. Два ведра!.. Их тоже не укупишь -- нынче дорого все стало... А она хозяйкою будет... Это, браток, много значит по крестьянству... Какая в том беда, что немолодой?.. Молокосос по нынешнему времени хуже: живо убежит в Украину... А там его ищи-свищи!..
– - Плачет сестра-то? Глядел бы за нею!..
– - Ори, дурак! Язык длинен!
– - побагровел отец и, вытерев шапкою потное лицо, потупился.-- Ей плакать не о чем.
Он наклонился к земле, поднял заржавевший штукатурный гвоздь и положил его к себе в карман.
– - Плачет!.. Мелешь ты черт знает что!..
Полоса за полосой тянется однообразное жнивье, над ним -- отяжелевшие грачи и голуби. По мелко расчесанной пашне пробивается нежная фиолетовая озимь. Бодро бежит, потряхивая головою, лошадь; четко стучат копыта о сухую, гладко прикатанную дорогу. Невесело на сердце. Представляется испитое лицо "жениха" Моти -- Мишки Сорочинского, мужика лет тридцати, вдовца, лохмотника, горького пьяницы. Всегда неумытый и оттого позеленевший; волосы на голове похожи на мочало и пропитаны копотью; шея -- тонкая, трясучая, из левого уха течет гной. На плечах -- замызганный, грязный полушубок, дырявый, вытертый, с махрами и "колоколушками" по подолу, с холщовыми заплатами на спине и на плечах. В полушубке много насекомых, так как Мишка не снимает его ни зимой, ни летом. Войлочная, масленая шапка -- как на чучеле.
Еще на значительном расстоянии от него смердит тухлым запахом курной избы, никогда не мытого тела и собственной нечистоплотностью.
– - Дух этот у меня завсегда,-- сам же бахвалится он, скаля желтые гнилые зубы.-- Захочу -- и сей секунд будет по первое число.
По слухам, он страдает нехорошею болезнью, и соседи его избегают: не пьют из одной кружки, не просят докурить цыгарки, ничего не берут взаймы.
Избенка его -- без крыши и двора. Окруженная бесчисленными подпорками, стоит она, точно калека у церковной паперти, с краю деревни, уткнувшись подслеповатыми окнами в овраг. Вместо стекол в окнах -- тряпки и синяя сахарная бумага, пол -- земляной; входная дверь сбита с крючьев, а над ней голодной пастью зияет черная дымовая дыра, обметанная сажей и пыльной паутиной. Зимой хижину заносит снегом, весной, до троицы, у порога зеленые лужи, в которых барахтаются чужие свиньи.
Ни скотины, ни птицы нет, землю сам не убирает, отдавая ее исполу одному из бедняков, вроде Егора Пазухина, и его же презирает за это.
– - Вить это вам, дьяволам, много надо -- все никак не нахватаетесь, все вам больше бы, ну и копайтесь, как жуки в навозе, а мое дело маленькое -- покурил Савкова -- да на печку, ближе к небушку... Работу, сказать тебе, дураки одни любят, вот что!.. На черта, друг с заплатой, воды не навозишься, хоть лопни... Я так рассуждаю: несчастные вы люди, вот что, да... Сволочь двужильная!..
И в этой смрадной яме, с постылым человеком, должна жить сестра моя -- Матрена Сорочинская, Мишки-пьяницы, последнего из последних человека, богом данная жена!..
Дома до самого вечера я упорно молчал, не говоря ни с кем ни слова. Мать несколько раз пыталась приласкать меня, но я отвертывался.
– - Видно, бьет тебя хозяин-то, что ты какой пасмурный?
– - обняла она меня.
– - Бьет. Уйди, не лезь!..
– - А ты слушайся: в чужих людях строго.-- Мать вздохнула, почесала за ухом и, переступив с ноги на ногу, обидчиво промолвила: -- Зыкаешь ты, как шипучка, нельзя слово сказать; я чай, тебе мать, не черт... Эх, детка, детка, много ты горя хватишь со своим поганым норовом!..
В сумерках мы остались вдвоем с сестрой. На взгляд она не изменилась -- та же молчаливая, чужая.
– - Замуж захотела?
– - подошел я хмурый.-- За кого идешь? За Мишку-рвань?
Мотя не ответила.
– - Слышишь?
– - повторил я.
Сестра с усилием разжала губы, прошептав чуть внятно:
– - Слышу.
– - Что же ты молчишь? Разговаривай!
Она опустила голову.
– - Мне не о чем.
– - Эх ты, стерва!
– - сжал я кулаки, но удержался и, припав к Моте, зашептал умоляюще: -- Откажись, бога ради, не хочу, мол... Разве ж он жених тебе? Матреша, милая, родная моя, откажись!.. Хочешь, мы пойдем с тобою на чугунку? Матреша!..
Сестра крепко сжала мои плечи и зарыдала -- долго, надрывисто, беспомощно... Всю боль, всю душу, кажется, хотела выплакать.
– - Отец... он просит... как останемся одни, грозится... Голод у нас, а тот дает денег семь рублей... вино на свадьбу...Ему нету терпежу от смеха, что я -- вековушка, а он смех не любит, а виновата -- я: я непригожая, рябая, перестарок... Если б заставлял, я не пошла бы, а то просит, понимаешь, про-осит!
– - и забилась на руках у меня...
...Мотя, сестра ты моя милая, светлая!.. Сестра моя несчастная!..
На столе, на разостланной чистой скатерти, рядом с хлебом и солью, коптил ржавый светец. Когда двери в избу отворялись, пламя низко падало и меркло, лица покрывались темно-красным налетом, в углах и у порога бесформенными пятнами дрожала темнота. К потным окнам прилипла безглазая ночь, на дворе стонала гукалка, шлепали по грязи лапти, в переулках лаяли продрогшие собаки, а с реки, словно в ответ им, гоготали потревоженные гуси.
– - Пора бы уж, чего зря время проводить?
– - ворчит тетка.-- Малаш, сколько рушников-то припасли?