Шрифт:
может прийти в себя, ей надо пережить это, переждать, перетерпеть. А мне лучше не
говорить всего о себе, ей так больно, что она не воспримет, у нее тоже рушилось
будущее. Мы с пеленок мобилизованы были жить для общества, для народа, для всей
страны, только не для себя. Мы до мозга костей социальные.
Сидели, в арыке вода журчала, мы не знали, о чем говорить. Все было сказано и
задумано – в прошлой жизни. И все задуманное не сбылось. «Завтра я на вокзал…
Зайду к тебе по дороге». Встали, стоим, молчим. «Мы даже не поцеловались…» Я
был виноват прежде всего перед ней. Холодные наши руки, холодные наши губы. Когда
горе стучится в дверь, любовь вылетает в окно. Лиля заплакала, затряслась, падая из
моих рук, зарыдала как взрослая женщина: «Что ты наделал!.. Это же на всю жизнь…»
Только сейчас появилась горькая моя вина. Не было ее перед генералом, перед
трибуналом, перед родиной и даже перед матерью – только перед любимой. Мать меня
родила, любовь меня окрылила. И никакое стечение обстоятельств, самое трагическое,
даже худшее в сравнении с тем, что было, не могло, не может и никогда меня не
оправдает.
«Прости меня». Всем от меня плохо, я, словно насмерть раненый зверь, никого не
щадил. Я не хотел этого, не видел своей жестокости, не предугадывал. Мне было
слишком больно – лишь бы избавиться, лишь бы, лишь бы!..
На другой день она проводила меня по Сухулукской до железной дороги.
Подарила мне маленький медальон на цепочке, сама повесила на шею и застегнула.
«Там записка, потом посмотришь» В поезде я раскрыл крохотный листок. «Иди смело,
ты много сделаешь в жизни, твоя Ли».
Любовь окрылила, а жизнь загнала в клетку.
26
Прошло три года. Я приехал во Фрунзе и пришел к Маше Чирковой – проводи
меня… Зима, январь, но день теплый, подтаивал и растекался грязный снег. Пошли с
Машей на Пионерскую. «Как ты возмужал, Ваня, как ты изменился! У нас тут слух
прошел, будто ты в самолете сгорел на Дальнем Востоке. Лилю видели в публичке, она
сидела и плакала. Тебя похоронили. А Лиля говорит: пусть, его действительно больше
нет, есть Женя, никому не известный». У нее теперь тоже, наверное, другая фамилия,
оба мы поменяли.
«Ваня, Ваня, я так верила, что вы будете вместе! Все верили. Какие вы были
счастливые». – «Ладно, Маша, расскажи, как ты живёшь? От женихов, небось, отбоя
нет?» – «Не говори, я их всех посылаю и посылаю. Ой, не представляю, как вы
встретитесь!» Таяло, деревья мокрые, грязные, голые, с гор тянуло студеной влагой.
Прошел автобус, выдавливая из-под колес веер грязной воды. Такая бурная оттепель, а
неделю назад холод стоял собачий, в Алма-Ате до 25 градусов ниже нуля.
«Ваня, Ваня, я так верила», – с легким упрёком повторила Маша. Наверное, ей не
нравится Лилино замужество. Вон и знакомый дом, длинный дувал, сырой и темный
поверху. Я остался на углу, а Маша пошла в дом. Она должна была подготовить Лилю,
сначала вокруг да около, а потом и прямо: ты не против, если я вам устрою встречу?
Можно через год, но можно и сейчас. А я ждал, смотрел на оплывший проём в дувале,
не прозевать бы момент ее появления. Когда-то мы читали с ней вслух: «Сюда приедет
через много лет тот, кто в своих мальчишеских тревогах найдет обратный позабытый
след всего, что растерял он на дорогах». Это я растерял, но след не позабытый.
Появилась… Я думал, она будет долго, тщательно собираться, но оказалось, нет,
просто влезла в пальто, какое-то поношенное, возможно, материно, накинула платок
темно-вишневый, кажется, прежний. Песня у нас была в девятом классе про темно-
вишневую шаль. Изменилась. Заметно… Нельзя сказать, что похорошела. И чем-то
занята, озабочена. Три года прошло и четыре месяца. «Здравствуй, не знаю, как тебя
называть». – «Здравствуй, Лиля». Пожали руки как мальчик и девочка. Смотрим друг
другу в глаза, веря и не веря, что встретились. «Надолго в наши края?» – «Нет…»
Маша постояла, сурово глядя на меня, вздохнула почти со стоном и пошла, не