Шрифт:
раскаленную сковороду. Пешком километра два, пошли быстро, потом побежали, будто
сдаем кросс. Мороз больше двадцати, надо согреться. Подгоняют и подгоняют как на
пожар, я не столько от бега, сколько от криков устал. Добежали. Зона маленькая,
часовые на вышках друг с другом переговариваются. Взрывники вольные, всё с вечера
сделали, нам – дробилка, калибровка, погрузка. Тачку здесь величают «машина осо, два
руля, одно колесо». Есть мастера описывать трудовой процесс, я не мастер. Труд создал
из обезьяны человека, говорят классики марксизма. Может быть, где-то и так, но здесь
не верится, наоборот, видишь, как человек превращается в обезьяну. Мороз, варежки из
ваты, брезентовые рукавицы, пальцы у меня длинные, кончики мерзнут, аж ломит зубы.
И ужасная головная боль, как всегда у меня от смены обстановки. Стужа, голод,
усталость, грубость, всё это мелочи. В первый же день какой-то хмырь показал на меня
пальцем: «Вон лепила, сук лечил в двенадцатом бараке». Контрразведка у ворья
получше министерства госбезопасности. Я бы этого хмыря в упор не заметил, он же
меня в тысячной толпе различит. «Эй, лепила, канай сюда!»
У костра трое, один сразу отличается – лицо не злобное, синие глаза, взгляд
открытый. Мальчик жил в хорошей семье, но ему надоело, поменял семью на малину.
Справа от него шестерка, подавший мне команду, скалится щербатым ртом, и слева еще
шестерка, очень похожий на Лёню Майзеля – губы, нос и такой же сутулый. Я
подошел, поздоровался, никто не ответил. «Ты забыл, в какой лагерь попал?– поставил
передо мной проблему карзубый, синий, сморщенный.– У нас правят воры, а сук мы
вешаем». – «Тебе положено вешать, а мне положено спасать. Я обязан лечить и врага и
друга одинаково усердно. Я клятву давал своему богу Гиппократу». – «В самом деле?–
спросил синеглазый.– Студенты клятву дают?» – «Давали,– уточнил Лёня Майзель.– До
революции».– Тон у него как у референта при министре. Сомнений у меня не осталось.
«Здравствуй, Лёня».– Может он уже не Лёня, а какой-нибудь «он же»? Но я не перед
Кумом с ним здороваюсь. Он приподнял шапку – одутловатое лагерное лицо,
огрубелые губы, но голос прежний и глаза. Посмотрел, но, кажется, меня не узнал. Или
ему не выгодно. Встреча просто уму непостижимая. И странной близостью
закованный, смотрю на лагерную шваль, и вижу «Медик» нарисованный, и
очарованную даль. Лёня Майзель, мой собрат по медицинскому институту, севший за
групповой разбой. Он уже три года чалится. Мне его вспомнить легче, я был потрясён,
когда его арестовали, когда судили. Мать его читала у нас «Основы марксизма-
ленинизма», жили они в семейном общежитии. «Я из Алма-Аты, из медицинского
института, Женька Писаренко». – «Был такой»,– отозвался Лёня неопределенно. Не
хочет он якшаться с лепилой, сук лечить не положено. Или что-то еще.
«Был такой» – будто я помер. Учиться в медицинском Лёня не захотел, пошел в
КазГУ на отделение журналистики. Мать его, член партии, отреклась от мужа в 37-м, и
Лёню таким образом спасла, для чего, спрашивается, спасла? Через неделю после суда
над сыном она умерла. Лёне всегда хотелось власти. Отцу его хотелось власти
политической, а сыну захотелось власти уголовной. Как-то еще на первом курсе пошли
мы в Сосновый парк летом, поздно уже, и к нам пристала шпана, обшмонали карманы.
Лёня долго не мог успокоиться: давай создадим свою шайку, вон у нас сколько ребят,
ты боксер, у Султана всегда нож с собой. Отец его пошел по 58-й, а Лёня пошел по 59-
й, бандитизм. Большая голова в юриспруденции поставила эти статьи рядом.
Весь вечер я думал о Лёне. Ему нужна была шайка, чтобы держать в страхе
Сосновый парк, ему нужна была журналистика, чтобы держать в страхе заведения,
учреждения. Газетчики – не правдолюбцы, как принято думать, а властолюбцы. И
сейчас Лёня рядом с вором в законе по кличке Гаврош. Он меня забыл по очень
простой причине – я другой, мне наплевать на власть, а такие Лёне не нужны. Он меня