Шрифт:
надзор, скажу, вызывали в барак к больному. Надзиратели меня почти все знают.
Вот и больница, тепло, чисто, светло и санитар Гущин огромной шваброй ритмично
бухает по доскам пола, будто локомотив работает. Санитаров у нас много, но
Гущина я вижу чаще других, даже удивительно. Как Спиваков отвлекается
шахматами, так Гущин отвлекается шваброй. – «Вас вызывают в оперчасть, Евгений
Павлович. К старшему уполномоченному Дубареву».
Прощай, короткое моё лихачество. Дубарев – тот самый Кум, что отправил
меня из медпункта 12-го барака на Каменный карьер.
6
Утро. В штабе особенная чистота, крашеные синим панели, надраенный
жёлтый пол. Чистота мне всегда нравилась, а сейчас особенно, Дубарев не прикажет
мне браться за швабру. В кабинете опера на окне решётка, у стенки скамья прибита,
сейф голубой и на нём шкатулка с инкрустацией из соломки.
«Объясни, как зарезали зека Ерохина». – «Мы не резали, мы делали операцию
ради спасения жизни». – «На кого мне прикажешь повесить смерть Ерохина?» –
Помнит он меня или забыл? Не на курорт отправлял и не так уж давно, год назад.
Скорее всего, забыл, а то бы давно из санчасти выгнал. Он пресёк мои сомнения: –
«Мы к тебе уже применяли штрафную санкцию, а толку мало. Собрались
разгильдяи, медицински безграмотные, вам только зачёты давай, а на больных
наплевать».
Я молчал, терпел. Достоинство не только у меня должно быть, но и у него. Я
ничего не нарушил, переступив порог, снял шапку. Как в церкви. Представился,
святцы ему свои (две фамилии, три статьи, срок) произнёс чётко и – «по вашему
вызову прибыл». Он на меня не смотрит, в ответ ни слова. Над его головой портрет
Сталина. Когда мне читали приговор, над головой председателя трибунала тоже
висел портрет Сталина, и я смотрел на него с надеждой – а вдруг условно? Очень
хотелось, чтобы вождь мне судьбу облегчил, что ему стоило. Я же его хвалил в
стихах: «Если даже и солнце погаснет, будет имя светить твоё», – редко кто так
превознес, разве что Б. Пастернак: «За древней каменной стеной живёт не человек –
деянье, поступок ростом с шар земной». Позади меня стояли двое зелёных с
саблями наголо, как положено в трибунале, в дверях теснились человек пятнадцать
офицеров, и видно было, они за меня, знают обо мне от студентов, мои дневники
попали в дело после обыска, все читали, кому не лень. И пока председатель
трибунала, рыжий, лысый, безбровый, рыжим в рай не попасть, выговаривал
приговор, в дверь проталкивались всё больше военных. Они знали, прокурор
потребовал мне минимум – пять лет, знали, что есть люди, которые хлопочут, чтобы
мне дали как можно меньше, но они также знали, что есть люди, которые хлопочут,
чтобы дали как можно больше и отправили как можно дальше. Приговор прозвучал,
восемь лет, они все вышли, и дверь закрылась, а я лечу дальше с двумя
архангелами за спиной…
«Кто делал операцию зека Ерохину?» – вяло спросил Дубарев – «Начальник
стационара Глухова, зека Пульников и я». – «Ты мне на Глухову не сваливай». – Его
грубость укрепила мою настырность. Я не думал на неё сваливать, а теперь буду. Не
только от страха, но прежде всего от его наглости. «Продолжай давать показания».
Как всё-таки действуют юридические словечки, чёрт бы их побрал. – «Было две
операции, сначала грыжесечение старику, делала Глухова». – «Опять?!»
Можно понять Дубарева, перед ним букет – он держит в Шизо того хмыря, что
пырнул ножом хлебореза, надо разобраться с санчастью, где от пустяка умер
человек, надо родственникам Ерохина что-то ответить, они ждут, знают уже
расписание поездов, гостей созвали. Ерохин честно отсидел, можно сказать,
исправился, а его тут, в санчасти, прирезали. Родственники будут жаловаться, могут
снять последнюю звёздочку с погон младшего лейтенанта Дубарева, а до пенсии
ему ещё трубить и трубить. Вот такая ситуация. Гибель человека надо уравновесить