Шрифт:
«Тихого Дона», а также Павка Корчагин. Хотя Павка пошёл бы к Дубареву без
приглашения, потребовал бы пистолет и перестрелял бы всех подряд, как блатных,
так и политических.
Одни живут по писаному, другие, как им прикажут, третьи, куда кривая
вывезет. Кто счастливее? А я не хочу жить как все, и не буду. Дубареву нетрудно
было агитнуть кого-нибудь из политических, у них сознательность выше, многие из
них жаждут доверия именно чекистского, советского, они собирают и помнят
моменты, словечки, факты, когда лагерный кум назвал его, к примеру, товарищ или
сказал что-то секретное, сугубо партийное, не каждому зека доступное. Своего рода
сдвиг в психике. Если бросить сейчас клич но лагерю: кто готов жизнь отдать за
Иосифь Виссарионыча? Первой ринется на зов именно 58-я. Кроме бандеровцев,
конечно, и власовцев. Политическому, бывшему партийцу, даже во сне, хочется
доказать, что он не враг, не японский шпион, никогда не был ни в правом блоке, ни в
левом, он не позволит себе даже тени улыбки ни анекдот с душком. Я не знаю, как
назвать этот синдром, пусть учёные-психиатры признаки соберут, обобщат и
поставят диагноз. 58-я очень любит вспоминать, как уже после суда в тюрьме или
на эвакопункте особого назначения, им была доверена та-а-кая работа, на которую
вольных пускают после двадцати анкет. Или как он попал на урановый рудник, и
ему подчинялись штатские с пропуском от самого Берия, – взахлёб рассказывают,
на губах пена от гордости. Возможно, комплекс неполноценности, вколоченная в
хребет вина и лихорадочный поиск самоутверждения. Скажи такому политическому,
вы здесь по ошибке, вы настоящий коммунист, вы обязаны выводить врагов на
чистую воду и корчевать деклассированный элемент, – и всё, человек мобилизован и
призван. В одном спасение – не разрешают кумовьям формировать корпус стукачей
из 58-ой. Впрочем, кто его знает, марксизм не догма. У старых большевиков было
благородное отвращение к филерству, но ведь тогда был царский режим, а после
революции они стали филерами чекистов.
Свежо, морозно, дышал бы и дышал. Смотрю на небо, может, Бога увижу…
Смотрю на сопки, на тайгу, облака идут в холодной голубизне. Всё-таки всегда есть
проблески, мгновения счастья. Меня, зверя, выпустили из клетки, и я уже дышу и
надеюсь. Dum spiro – spero. Не трогайте вы меня, я ведь никого не трогаю, не гоню,
не казню, наоборот, всем помогаю.
Кто скажет, что такое донос, биологическое явление или социальное?
Стремление сожрать собрата явно зоологическое. Стремление поддержать порядок
в лагере – социальное, хотя и с помощью той самой зоологии. Я не могу стучать на
ту жизнь, которой сам живу, на самого себя не могу стучать. На таких, как я, можно
положиться хоть кому. Хорошо это или плохо? Разумеется, плохо, а в условиях
классовой борьбы – очень плохо и даже преступно. Я никого не выдам. Ни вора, ни
политического, ни друга, ни врага. И Кума тоже не выдам. Я честен перед собой, а
значит, и перед всеми. По нашим временам, я скучный. В романе таким делать
нечего. Только преступление вывело меня из ряда вон, из строя серых…
Ветка мне пишет: «Тебе не дадут ходу, мой дорогой, давай будем ставить
скромные цели. Ты веришь в партию и справедливость, я тоже верю в товарища
Сталина, но на тебе будет чёрное пятно всю жизнь».
Угораздило меня родиться среди людей, тянет в небеса, как птицу, не зря я в
юности хотел стать лётчиком. И летал уже, летал… Ладно, спустись на землю и
глянь окрест. Ты должен быть справедливым, ты обязан подумать о тех, кто ждал
Ерохина на свободе, – родители, друзья, может быть, жена, может быть, ребёнок, и
вдруг известие. Кто-то должен отвечать за несчастье. Что ни говори, а Пульников
виноват. Он очумел уже в ожидании свободы, плохо себя контролировал. Пусть бы
делали вольные, тот же Бондарь с Глуховой, или отвезли в Абакан, там бы и кровь