Шрифт:
Папа приехал с ярмарки из Суровикино, привёз всякого товару с гостинцами, а также картинки. Многие уже украшали стены куреня. Вечером, прицепив новые репродукции, объяснял: "Вот это - германцы, а это - австрияки". Изображения цветные, красочные и оттого запоминающиеся. Ребятишки любили их рассматривать, и порой возникали споры по поводу нарисованного. "Ето австлияка", - указывал пальцем Осюшка. "Не-емцы!" - поправлял Епиша, а потом добавлял, дразня брата: "Сам ты австрияка". Ему эхом вторила Варятка: "Сям астлияка". Ося обижался, шмыгал носом, слезал с лавки, уходил в переборку, ложился на детскую кровать, что стояла между русской печью и окном. Лёжа в койке, тихо бурчал, продолжая спор, бросал косые взгляды в сторону сестёр и братьев...
... Ударили ранние заморозки, и утром сивая от инея трава искрилась под лучами восходящего солнца. От речной ленты поднимался пар, переливаясь розово-оранжевыми клубами. Надобно собрать урожай, в том числе и арбузы. Хутор Гуреевский разделялся на две половины. Одна из них звалась Антоновым кутом, где довольно успешно бахчевали. Жившие ближе к Скворину гордились выращенной картошкой. У Бузиных имелось и то, и другое, в огороде и в поле.
Та же плетёная арба, переваливаясь с выбоин на кочки, медленно двигалась с поля, набитая всклянь* полосатыми плодами. Дома семейство принялось за разгрузку, таскало и катало урожай в сарай и на подловку*. Арбузы, хранящиеся под тёплой соломенной крышей, долго будут радовать семью сочно-красной мякотью и запахом лета. Закатанные в сарай елись осенью. А ещё мёд из них варили. Вкусный... Пахучий... Резали ягоды на куски и отваривали. Потом получившуюся кашу процеживали над кадушкой, вываркой или большой миской. Отжимали и тёмно-тянучий сок снова ставили на горны*, топящиеся татарником*, и варили, варили... Привлечённые ароматом, слетались осы с трясущимися от возбуждения брюшками, мухи, потирающие лапки в предвкушении трапезы. Бабочки, демонстрируя воспитанность, присаживались у лакомства и помахивали, словно веером, нарядными крылышками... В котлах, булькая, пыхтел густо-дегтярный мёд, вздымая жёлто-алую пенку, которую позволяли детям снимать. Они, собирая пеночку в деревянную ложку, облизывали её и пальцы. И жмурились, как коты на пригреве... Тонкий запах татарника, языки пламени, ласкающие дно посудины, уходящее (а оттого ещё милее) тепло согревали детские души, переполняя весёлым счастьем, что возможно только на зореньке жизни, когда человек не выдвигает никаких условий и умеет радоваться малому проявлению Божьей милости...
Из сваренной арбузной каши промывали в Лиске медовые семечки. Зимой их жарили, и мама делила: себе с папой по две ложки, остальным - по одной, себе - две, остальным - по одной... Сла-адкие те семечки, сладкие...
Зажмурилась, словно предвкушая шелушение, и даже почувствовала неповторимый вкус... Видать, то самые сладкие годы, в дальнейшем в жизни было больше горечи или её привкуса.
Посмотрела на настольную электролампу, изготовленную под вид керосиновой, и не смогла оторвать взгляда. Свет стал расплываться, колебаться, на секунду показалось, что внутри стекла колышется огонёк фитиля, как от дыхания подруг, пришедших на посиделки.
Наступало время, и душа просилась в компанию ровесниц с ровесниками, когда хотелось отойти от домашних дел, дать волю переполнявшим смеху, шуткам, песням и частушкам. Собирались по очереди у кого-нибудь, договариваясь, кто будет хозяйкой в следующий раз. Но прежде предстояло отпроситься у родителей. Мама была не против, но... как скажет отец...
– Папаня, пусти на сиделки...
Вскидывал брови, отрывался от ремонтируемого чирика, прищуривал левый глаз, пристально смотрел на Стёпушку. Видимо, изумлялся, как быстро выросла, отмотав из клубка его жизни нить, длиною в юность дочери... Усмехался, разглаживал огненно-рыжие усы, махал рукой, словно хлопал кого-то по плечу и милостиво дозволял: "Только ненадолго".
Быстренько собралась, прихватив вязание, и выпорхнула на улицу, дышащую вечерним морозом. Снег поскрипывал под быстрыми шагами; у дяди Пимона, живущего с ними двор в двор, забрехали собаки. Крикнула: "Будет на своих гавкать!" Притихли на секунду, но потом подхватили лай, поднятый псами в другом конце кута. Не обращая внимания на брёх, прошла мимо базов, мимо куреня со светящимися окнами, торопясь к дому Катерины Тимофеевны, жившей в одиночестве и радой гостям. Вот и двор тётки Кати. Во флигелёчке горит свет - значит, уже собрались подруги. Вбегает на ступеньки, обметает валенки веником, связанным из полыни, входит в домик. Клубы пара вваливаются вслед в жарко натопленную обитель; она, румяная, как наливное яблочко, упругая, сильная, кладёт на скамеечку, стоящую у двери, свёрток с рукоделием и семечками. Расстегнула цигейку, повесив на вбитый в стене гвоздь. Сняла заиндевелый пуховый платок и, пригладив смоляные, как у мамы, волосы, двинулась на свободное место на стоящей у простенка длинной лавке. Там уже находились Фёкла Гуреева, Зиновия Бузина, Матрёна Лебёдкина, Соня Гуреева, Паня Лукьянова, Ганя Гуреева, Ульяна Бузина. В хуторе, наверное, половина была Гуреевых, а половина - Бузиных, хотя проскакивали и другие фамилии. Товарки корпели: мелькали спицы, у кого были начатые, у кого-то заканчивающиеся, носки, варежки или платки.
– Ну, чего притихли?
– спросила неунывающая Панюшка, - давайте песню сыграем, что ли? Стеня, заводи!
Она, бывшая всегда в запевалах, помедлив немного в раздумье, затянула озорно:
Расчёрный мой, чернобровый,
Расчёрный мой, чернобровый,
Чернобровый, черноглазый,
Чернобровый, черноглазый,
Не садися против миня,
Не садися против миня,
Против миня, возле миня,
Против миня, возле миня.
Люди скажут: любишь миня,
Люди скажут: любишь миня,
Люди скажут: ходишь ко мне...
Из домика плыла песня, переливалась молодыми голосами, рассыпалась по улочкам хутора и зимней, остывшей степи. В звонкие девичьи вплетались окрепшие тёти Кати и бабы Лёксы, соседки, пришедшей погостевать... Сыграны многие песни, и казачки, подустав, замолкли, вновь принялись за вязание. Тимофеевна наварила лапши с индюшатинкой, позвала за стол. После лапшички поприутихли, сосредоточились на работе, разговаривая шёпотом, потому что хозяйка решила вздремнуть. Спала она недолго и вскоре рассказывала со смехом сон. Молодкам только того и надо - сразу же расшумелись, разгалделись так, что не выдержала бабка, бросившая: "И когда только насмеётесь, голодырки?!", чем ещё больше развеселила компанию.
– Девки, никак дымом пахнет, - заметила Матрёна. Стали принюхиваться: и впрямь дымком попахивало.
– Видать, парни балуются, - высказал кто-то предположение.
Побросав рукоделие, кинулись к пальтушкам, гешкам и полушубкам. Кто-то оделся, кто выскочил в звёздную ночь, накинув платок, кто-то и вовсе не одевался. Так и есть! Ребята заткнули трубу и теперь хоронились за базами и плетнём. Увидев милашек, с гоготом повыскакивали из засад и - началось! Зиновия с Фёклой гонялись за Савкой Бузинным, тот, улепётывая, швырял по ним снежками. Через плетень сиганул Епиша, унося чей-то полушубок, слетевший с плеч в пылу шутливой возни. Гурей Гуреев вместе с братом Макаром и Трухляевым Лукой, пришедшим из Еруслановского хутора к родне, прижатые к стенке база, расхристанные, без шапок, отчаянно "отстреливались" от Сони, Панюшки, Матрёны и Ганьки... Тут же метался и Федяшка Братухин, увязавшийся за старшими... Гам, возня, взвизги... Снег вылетал из-под подошв, искрился, рассыпался в комкающих его ладонях под заливным светом луны, и искры эти сродни звёздам, мигающим от смеха в фиолетовости неба... Расшумелись так, что заставили выйти на ступеньки терпеливую бабу Лёксу, крикнувшую: "Будя, будя вам! Ишь, расходились, как холодный самовар! Будя... Утихомиртися... а то разгоню по домам". Угроза подействовала на молодёжь: потянулась в хатёнку. Вытирая рукавом вспотевший лоб, Федунька спросил, глядя умоляюще на бабушку: "Пустите и меня, я уже большой".