Шрифт:
– Чё ж ты у мине просишьси? У дявчат спрашивай.
– Они-то ничего, а вот тётка Катя...
– Ну, иди, иди. Скажешь, что я пустила.
– Ага, - радостно кивнул парнишка и, зардевшись от доверия, шмыганул в дверь. Заследом вошла старушка. Оглядев всех, широко улыбнулась: "Ну, чаво притихли?"
– Так ты ж дюже ругалась, што мы шумели на дворе.
– Так то на дворе... Вы ж расфулюганились - чертям тошно стало... ну, кабы чего не натворили, пока бесы вас седлают - я и кликнула. А тут - нехай... сидите... Да, может, меня завидки взяли. Может, тоже хочу с вами повеселиться, - бабуля подбочинилась, задорно топнула ногой. Смех заглушил её слова. Гурей вытащил из-за лавки балалайку, пробежался по струнам. Инструмент радостно отозвался на прикосновение озорным перебором. Где уж тут усидеть! Полечка подняла собрание с мест, и парочки, взявшись за руки, засеменили друг за другом... Совместный притоп ответил на музыкальный виток, и все повернулись лицами в круг, ни на секунду не останавливаясь в танце... И раз! И два... Эх! Да! За полечкой последовал краковяк... Ох, раз... Ах, два... Веселее и веселее! "Барыню" давай, "Барыню!"... И пошло, и поехало! Макар, выделывая коленца, выворачивал свои суставы, вертелся волчком, ходил гоголем, петушился, заводя компанию, и вскоре, казалось, сам флигель пустился в пляс, покачивая коньком крыши, освещённым серебром месяца...
Да, когда это было?... Давненько, давненько...
Прищурилась, словно вглядываясь в прошлое, удивляясь тому, как быстро пронеслась жизнь. А ведь, считай, не так давно пела, плясала на посиделках, не так давно лицо было гладко и морщинки разбегались по нему лишь тогда, когда звонко, задорно смеялась от удачной шутки или просто от ощущения молодости. А сейчас... сейчас...
Взглянула на постав*, где блёкло мерцало небольшое зеркало, представила своё отражение. "Обезьяна, чисто обезьяна",- отметила с иронией. Вздохнув, действующей рукой впихнула в рот один конец платка, захватив губами, стала задирать голову и одновременно тянуть за другой для того, чтобы поправить раскуртыкавшуюся* шалечку. Управившись, сложила руки, словно уселась за парту. Хотя по-настоящему учиться пришлось мало. В детстве ходила в школу в Добринку. Путь неблизкий. Но ноги юные, налитые, как и у остальных спутников и спутниц. За разговорами да за играми незаметно покрывалось расстояние от хутора к хутору. Это когда один идёшь, за горбом думы тяжкие да заботы насущные - путь длинен и уныл глядится. Школа была в круглом доме бабы Паши, где в просторной и светлой горнице учились детишки. Занятия начинались с молитвы "Отче наш", которую произносили учитель с учениками. А после выдавались книги, и ребята познавали азы грамоты и арифметики. Букварь - один на двоих, и то ли поэтому, то ли иная какая причина - плохо читала.
Усмехнулась, вспомнив, как бекала и мекала над книжкой. Зато задачки с примерами решала всех скорее. Иные только начинают складывать и вычитать, а у неё уже ответ готов.
Так было и в 1929-ом году, когда приступили к ликвидации неграмотности. В ту пору колхоз зачинался и приехал в Гуреевск Никифор Поликарпович с женою своею Аксиньей Макеевной. Дали приезжим курень, там, в теплушке, занимались хуторяне по вечерам при керосиновой лампе. Верховские само собой, а они, низовские "помазки", само собой. Задачки и примеры вновь решала скоро и верно, не путаясь ни в пудах с килограммами, ни в рублях с копейками, а хорошо читать и грамотно писать не научилась, как ни старался наставник. Писала, пропуская буквы и коверкая слова.
Будучи бабушкой, отправляла письма дочери с внуками, и всегда те смеялись до слёз над её изложением хуторских и своих новостей. А когда приезжала в гости, вместе хохотали, читая корявые строчки, старательно, но безграмотно выведенные в тетрадных листках.
На кухне что-то громыхнуло. Вздрогнула, выпужавшись, перекрестилась, произнеся молитву, стала тревожно вслушиваться в тишину. "Может, мышка бегает",- подумала. Резкий металлический звук вернул в ещё одну пору былого...
Звон загремевшей посуды напомнил выроненную маманей крышку выварки*, что, дзенькнув о землю, судорожно завертелась, когда во двор въехали телеги с тремя из четырёх гробов, привезённых в Гуреев...
Гражданская война "веселилась" в смертельной пляске по просторам Дона, ухала взрывами снарядов, трещала винтовочными выстрелами и раскатывалась пулемётными очередями...
Рядом, у Еруслановского, вместе с поддерживающими белых казаками дрались с красногвардейцами кадеты, но в их хутор война ещё не ступала. Не знала тогда, да и всю жизнь не ведала, на чьей стороне сражался дядя Фома - родной брат папы (его привезли в одном из гробов), но запомнила отрубленное шашкой ухо, посечённое шрапнелью лицо и руки, покоящиеся на груди... Знала, что дрались в Калаче у завода Брыкиных, дрались беспощадно, не жалея ни себя, ни врагов. Хотя какие это враги? Ещё вчера сеяли хлеб, торговали, гуляли на одной земле, на донской. Всех объединяло единое звание - казак. А сегодня пробежала меж ними кошка, именуемая революцией, и разделились казаки на белых и красных.
Когда повозка, запряжённая лошадьми, привезла страшный груз, бабушка Марфа, выйдя на крылечко, не закричала, не запричитала, сжала губы и смотрела, смотрела на Хомушку... потом без стона, без звука, обмерев, упала... С тех пор померкла, резко постарела и вскорости преставилась Господу... Ненадолго пережил её и дедушка Авил...
После смерти дядюшки война нагло и бессердечно вошла в их подворье. В недавно построенном доме, в землянке стонали, метались в бреду, ругались, молились, взывали о помощи и просили пристрелить раненые. Кто-то потом поправлялся, а кто-то отходил к праотцам. Хоронили на клетке, завернув в шинели.... Одного... второго... пятого... десятого... Сколько же их, горемычных головушек с буйными чубами, покоится в земле гуреевской... да разве только в ней... По всей России-матушке в полях и ериках*, в лесах и холмах лежат и тлеют кости тех, кого так и не дождались в родимой сторонушке...
Отгремела, как ненужная, как побившая урожай гроза, гражданская сеча. Мало-помалу отходил от неё народ, точно примятая безжалостными ливнями и ветрами трава. Вроде бы и солнышко блеснуло из-за туч, обещая вёдрую погоду, да ощущение беды всё равно витало в воздухе.
Селяне настороженно относились ко всевозможным новшествам во все времена, не сулившим им обычно ничего хорошего. Но поверили, поверили большевикам, кинувшим, кажись, впервые клич: "Земля - крестьянам!" И взялись после лихолетья братоубийства за работу, словно пытаясь искупить свой смертельный грех за живущих и павших. Истосковавшиеся друг по другу - земля и люди - были неутолимы и неутомимы, как изголодавшиеся за время разлуки любовники. Да недолго утешались - в конце 1928-го года рысеглазый вождь с прокуренными усами решил, что все, кто предан, кто верен землице больше, чем возлюбленные, не достоин отрады, забыв о лозунге, который полонил крестьян с казаками. Постановил придавить самостоятельных, рачительных тружеников и объединить их с нищей, оборванной голытьбой. Возможно, правитель был искренен в стремлении таким путём вывести Советскую Россию в передовые зерновые страны, да, видимо, позабыл, сидя за Кремлёвской стеной, что любое насилие над личностью рождает сопротивление: активное или пассивное, но сопротивление. А, может, услужливые холопы Сталина на местах и в центре, сражаясь с богатством, запамятовали, что сражаться надо с бедностью, и подсовывали сводки, где во всех напастях были виноваты те, кто жил лучше, потому что трудился упористо на себя. А раз лучше - значит, богаче, не по-советски, отрываются от коллектива. Вот и надумали бороться с единоличниками, объявив многих кулаками, а посему - врагами власти. И выступил Иосиф Виссарионович на конференции аграрников-марксистов 27-го декабря 1928-го года с речью, где призвал "... повести решительное наступление на кулачество, сломать его сопротивление, ликвидировать его как класс..." И пошли ломать. Направо-налево, стараясь выслужиться перед вышестоящим начальством, искусственно множа количество зажиточных крестьян. О чём думали в то время исполнительные служаки? Сложно судить. Быть может, действительно верили в то, что, переведя богатеев (и настоящих, и липовых), отобрав нажитое у одних и раздав другим, сумеют осчастливить всех... Но, может статься, драли с других шкуры, спасая свою из-за страха, что уличат их в плохом исполнительстве постановлений партии... Наверное, случалось и то, и другое...
Как бы там ни было, но и до Гуреевского докатилась волна коллективизации.
Зима в том году была вьюжной, металась по степям буранами с пургою, словно отражая настроения, кипящие в душах казаков. Одни громко агитировали за совместное хозяйствование, другие, больше шёпотом, озираясь по сторонам, убеждали, что "енти" большевики ни к чему хорошему не приведут. Не знают они жизни казачьей, не уважают обычаев и традиций, испокон веку укоренившихся здесь.
Однажды, когда так же било и курило*, Стеня, укутавшись по глаза в платок, была одной из посыльных, ходила по дворам, оповещая о собрании, что должно состояться в просторном круглом доме* Татьяны Ехимихи. Вечером в набитой до отказа горнице Епихиных гудела и волновалась толпа. Шум утих, когда вошли уполномоченные: Аверий Бузин, Василий Котельников, лысовец Купреян Семёнович и незнакомец. Отряхнув одежду, оббив шапки и обувь, направились к столу, застелённому красной материей. Аверьян, оглядев присутствующих, громко сказал: