Шрифт:
– Много тут всякого.
– В каком смысле?
– В том смысле, что закончили мы институт, считая его временным мостиком к чему-то основному, перешли на другой берег и теперь основного этого не видим. Ты разве видишь? – Он не дождался её ответа. – Словно на чужой территории. Стоим и оглядываемся – не прогонят ли? Примут ли за своих? Даже если это и основным является, то уж во всяком случае каким-то насильным и необязательным, – сказав всё это, он успел подумать, что выдал слишком большую порцию, – такого продукта ей не съесть, он ей неизвестен, к тому же надпись на этикетке неразборчива.
– Ты хочешь сказать, что трудиться не хочешь? – Надпись на этикетке она разобрала, и Гостев почему-то подумал, что если бы она сказала «работать», у него было больше доверия к её вопросу.
– Да нет, я не об этом. Знаешь, – он прищурился, – иной раз посмотришь вперёд, нет ли там где очередного мостика или всё уже? («Давай, давай, – подстегнул он себя, – громозди мосты».)
– Почему всё? – С курицей было покончено, можно было расслабиться. – Женишься, будет семья… дети. – Она отпила компот. Компот был пресным.
– Всё понятно. Только как же с мостиком быть? Сжечь его что ли?
– Его уже нет, – сказала она. Компот был очень пресным.
– Да нет, – подумал он вслух, – есть… Ты институт помнишь?
– Конечно. – В следующий раз она возьмёт чай.
– Неплохое ведь было время?
– Да, весёлое, – согласилась она.
– А вот на этом берегу… – Он обвёл взглядом зал и словно увидел праздных отдыхающих, довольных тем, что они на берегу; без шезлонгов, правда, но ничего, сойдёт и так, можно даже сказать, что им удобно. Они компот не пьют, знают, что это такое, у них чай на столах, чайки над головой. Слышны голоса – крики чаек, ровный, убаюкивающий шум прибоя, колёсного парохода, кипение котла, шкворчание яичницы. Дым из трубы и ещё сразу несколько дымов и дымков из приоткрытых крышек на плитах. Душно, как перед штормом. Склонились над столом, перегнулись через борт – женщины, дамы, в левой руке кошелёк, правой кидая в пенный след за кормой (кормёжка) крошки хлеба, стаканы с компотом, куриные ножки, тарелки с борщом. Без духового оркестра, но в рабочий полдень.
Гостев узнал Лиду и Веронику Алексеевну. Лида смотрела на него, а Вероника Алексеевна – непонятно было: смотрит или нет, очки хорошо её прятали, ее никогда не было видно, но едва заметное напряжение в фигуре (в плечах, что ли?) всё же выдавало умеренный интерес к собеседнице Гостева, к тому, что Гостев не один. «Нашёл себе, значит, – подумал он и тут же спохватился: – Постой! О ком это? Кто нашёл? Я, что ли?» Они на этом же берегу, что и он, а словно на другом, и не сидят, а стоят и машут ему ободряющими платочками – неофициальные представительницы женской солидарности и женского же любопытства. Чего больше? Нечем взвесить, да и незачем. Лариса. Она была по-прежнему экономной в движениях, во всем, не более того, что ей было позволено – кем-то или чем-то. Он очнулся – не крик чайки, а её вопрос:
– Да ты меня слушаешь?
– Слушаю. – Пропал дымок за горизонтом, исчез пляж.
– Я хотела тебе… – Она раскрыла рот, чтобы еще что-то сказать, как вдруг рядом с ними оказался странный человек: он неожиданно опустил голову, – так низко, что казалось, хотел её протиснуть между ними или даже проползти по столику к стене, и спросил он так же, как-то ползуче, одной мокрой растянутой улыбкой: «Соль можно будет у вас взять?» Глаза испуганные и оскорблённые – так увидел Гостев. Ларисе показалось – колючие и настороженные. Его движение вызвало невольное содрогание у обоих. Ещё Гостеву бросились в глаза его милицейские брюки, в которых он стоял, склонившись над ними (пиджак на нём был, правда, цивильный, серый), просунув к середине столика большую, круглую, почти лишённую волос голову и вместе с ней руку – длинную, худую, едва не пощёлкивающую пальцами от нетерпения, похожую на дрожащий пинцет или неожиданную просьбу, такую: «У вас стол забрать можно?»
– Пожалуйста, – непонятно каким голосом сказала Лариса. Он схватил солонку и быстро ушёл. С минуту, наверное, они сидели молча, потом она неуверенно заметила:
– Какой неприятный тип, правда?
– Правда, – согласился Гостев.
– Ну что, пойдём? – Она уже пришла в себя, встала и стряхнула крошки с зелёного платья.
По лестнице он поднимался немного сзади неё, думал. Зелёное платье ей не шло, оно стягивало и старило её, дразнило его; казалось, можно было, вполне легко – убрать его, стянуть, как кожу, чтобы обнажить её сущность, показать ту, какая она есть на самом деле, была. («Ого! – подумал Гостев. – Это в каком же смысле?»)
– Посмотришь комнату, где я сижу?
– Хорошо, – ответил он.
Красный цвет для быка, зелёный – для него; болото, сказка, царевна-лягушка, чья-то стрела в её лапках, не его.
– Тебе опоздать можно? Тут как – строго или?..
– Или, – ответил он.
Она всегда была девочкой. Гостев хорошо представляет её себе школьницей. С косичками, разумеется. Как они общались раньше? Он не мог вспомнить ни одного развёрнутого примера. Только её улыбки. А он – он тогда улыбался?
– Что ты зеваешь?
– Я не зеваю.
– Вижу-вижу. Ночью надо спать.
– А я и ночью сплю и днём.
– Соня. Растолстеешь.
Уже в комнате, когда она сказала «ну вот мои апартаменты», он снова зевнул – запоздало как-то, словно пытаясь растерявшимися зубами вцепиться в невидимую палку и повиснуть на ней. К «соне» тогда от неё был прибавлен «зевун».
– Тут пыльно очень. Я еще ничего не разбирала. Так что садись сюда, – сказала она и освободила стул без спинки от ветхих, замученных завязками и многими мусолившими их руками папок.