Шрифт:
Он подошёл к шкафу. Жарко. Там, где очень серьёзно, уже липко. Там – Индия. Сейчас он поднимет руки вверх, Гостев – «соня», «зевун», толстый Гостев. Она стоит сзади. Она почувствует, а потом увидит эти тяжёлые разводы, эти обессилевшие лужи, и он так и замрёт с поднятыми руками: сдаюсь, я не виноват.
Но вот раздаётся стук в дверь, она оказывается запертой на ключ – «зачем? кто? Лариса?» – оттуда не могут её открыть. Лариса открывает. В проеме появляется женщина – «я к вам, Лариса» – это выручает Гостева. Он успевает, как только дёрнулась дверь и Лариса обернулась, поспешным движением достать со шкафа.... папки. Он уже отряхивает брюки от пыли. «Я сейчас, Нина Владимировна», – говорит Лариса. – «Вот…» – говорит женщина, но дальше не продолжает и не заканчивает, вот она внимательным и радостно-цепким взглядом окидывает и Гостева (брюки он отряхивает, брюки) и Ларису, приравнивая их к понятию комнаты с закрытой на ключ дверью – «зачем всё же? случайность?» – за которой…
«Нет, – подумал Гостев, – не то. Не то вам кажется».
И теперь Гостеву действительно пора – он выходит. Неловко. Он сдувается, как шарик. Он даже разговор – ни начать не может, ни закончить, сразу середина, известная ему одному.
Она устала. Как он её утомил… Он хотел чем-то щегольнуть, удивить её? Нет. Он просто учился разговаривать.
Слишком многое накопилось в нём, слишком долго он молчал…
«Читать надо», – подумал Гостев.
А чертежи для Кирюкова он принёс, не забыл, – на этот раз то, что нужно.
Глава четвертая
Дерево, полное соков
«Ясно», – сказал Кирюков в телефонную трубку голосом не столько пасмурным, сколько уже грозовым, едва сдерживаемым от накопившегося хлама всегда неожиданных забот и неурядиц. «А пошли бы вы…» – пробный разгул стихии, внутри себя повальная фраза, ведь вслух сказать – теперь некому. И всё же это была гроза, слишком много всего накопилось, молнии острые, но короткие, – не достать им до треста. Оставалось одно – сидеть за столом, сжав кулаки, и сжигать себя (это как обычно) или тех, кто подвернётся, до кучи, в довесок к отчаянному положению его… организации (не шараги же), к бесконечным случаям прогулов и пьянства среди рабочих. «Посмотрим», – добавил Кирюков уже потом самому себе и ещё кому-то. Впрочем, он хорошо знал кому.
Он встал из-за стола и подошёл к окну. Где-то урчал невидимый экскаватор, глухо бухал об землю ковшом; ревел, вгрызаясь в землю, потом удовлетворённо стрекотал и разворачивался с откусанным. Кирюков знал где: с другой стороны его… организации (не шараги же), рядом с площадкой под щебень. Для него, в отличие от некоторых, трест не мёртвое, изломанное дерево с сухими сучьями, а наоборот, живой, бурлящий соками ствол с гибкими, послушными воле начальства ветвями. Для него никогда не было неразрешимых, запутанных ситуаций. Он всегда точно знал, где и что, в какое время, когда будет или почему не будет. Он постоянно находился в движении. Это было главным правилом, это придавало его жизни какой-то неуловимый, странно притягивающий и одновременно отталкивающий вкус, такой, что хотелось снова и снова ощутить его на воспалённых от бесконечных, ставших уже нудными для самого себя распоряжений губах, чтобы в результате (вот только что это случилось) себя спросить: на что уходит жизнь? – ведь дней уже не замечаешь.
Вчера смотрел хоккей и вдруг поймал себя на мысли, что не видит происходящего на экране, не знает, какой счёт, кто играет… Не помнит даже как подошёл к телевизору и включил его, – зачем? О чём же он тогда думал? Тоже не помнил. Только что было и ушло. Похоже на дневное торможение, когда его вот точно так же зацепило на улице, когда он шёл под знойным солнцем через двор треста. Что-то тёмное тогда в голове мелькнуло поверх скучных, обыденных мыслей, вытянутых в напряжённую нитку, как будто над головой раздался шелест и показалась тень большой, наполовину знакомой птицы, она накрыла его, и он приостановился, чуть не выронив от неожиданности папиросу. Да, тень, – это слово легко ложится на всё необъяснимое, на всё тревожное. Вроде бы знаешь, что птица, но какая? Поднял голову – и ослепило; исчезло прикосновение чужого воздуха, как чужого плеча, и тёмное пятно растаяло под прямым, ослепительно жарким углом солнца. Он ничего тогда не понял, но уже насторожился. Что-то произошло. Кирюков не знал точно что. Догадывался. В последнее время в его движении начались сбои, а ведь он работал на износ. Он возглавил эту… организацию (не шарагу же!) два года назад. Двадцать лет назад он приехал из деревни, чтобы завоевать город. Тридцать восемь лет назад он родился и кое-что, значить (он никогда не говорил «шарага», он всегда говорил «значить»), понимает в жизни. И конечно же, как он считал, чего-то добился. Он знал чего. Но он еще знал, чего добились другие.
Жизненная формула. Он чётко вписывался в неё. Она была первой, которую он вывел ещё в институте. Сам. Без подсказок. Оставалось, значить, одно: подставлять в неё проверенные неизвестные, чтобы получать хорошие ответы. У него накопилось много хороших ответов. Они поднимали его вверх, продвигали среди прочих случайных решений. Его решения всегда, значить, были верными. И вот вдруг как-то сошлось всё, он стал замечать, оказывается, что его формула находится где-то на окраине того раздела высшей математики, который называется наиболее полным удовлетворением потребностей человека. На свежем и более глубоком срезе жизни (о как тяжелы эти периоды прозрения и обновления!) плодятся, оказывается, и другие формулы, о которых косно не думалось в той юношеской, предрешённой слепоте, более изощрённые и долговечные, более объемлющие, что ли.
Ствол развивался по другим законам. Себя Кирюков считал крепкой ветвью. С годами эта ветвь утолщалась, становилась тяжелее, она тянулась уже не вверх, а просто по инерции, в направлении скупой на достижения горизонтали, в силу соков, бегущих по стволу, – скоро прогибаться начнёт; вертикаль подставлялась для Кирюкова как-то боком, лестницей с шаткими перилами и перебитыми начальными ступеньками, прошу на скользкую вершину, заполненную отзвуками болезненных падений, которые ему приходилось наблюдать на протяжении своей карьеры. Нет, не то, не так надо, надо самому стволом становится, как-нибудь хитро так суметь отпочковаться. Но как? Как вырваться из тесных объятий треста?
Кирюков вздохнул. Из-за угла выехал экскаватор и остановился, распахнулась дверца кабины, и на щебень спрыгнула женщина в сером, запылённом комбинезоне, – толстая, весёлая и до потрясающей звонкости крикливая. Такая же, как его бывшая жена. С ней он развёлся несколько лет назад. Её рот был похож на экскаваторный ковш – крепкая хватка, таким только цепляться за что-нибудь и постоянно вгрызаться. Она и начала было грызню из-за квартиры после развода, но его зубы оказались крепче, стальным зубам всё нипочём, только вот желудок не заменишь, нашла в нём язва выбоинку, проложив дорогу к вечно плохому настроению. Они не могли быть вместе. Женщинам нравится то, чего нет в действительности, а он никогда ничего не придумывал, он жил без иллюзий, и как специалист по одному только голосу человека безошибочно определяет его внешний вид и общую природу, доходя даже до угадывания характерных привычек и внутренних недомоганий, так и он распространил своё представление о жене на всех женщин вообще. Он не мог с ними общаться. Он терпеть их не мог. Он их попросту не выносил. И потому у него, конечно, сложилось убеждение, мол, твари они, но, странное дело, ожидания всё же остались, причём такие, как у мальчика, ещё не испорченного стоянием в подъезде и гитарными переборами. Правда, в этом он никогда бы себе не признался. И что теперь? Один в квартире, из которой сразу же хочется выйти, как только вошёл. Территория треста – вот его дом, и от этого ему уже никуда не деться.