Шрифт:
Вышли на улицу проветриться, Вечер поздний. Они тогда еще на старой квартире жили, около рынка. Идем, и вдруг Джано останавливает меня и говорит: «Подойди к любому мужчине и ударь его».— «За что?» — спрашиваю. «Просто так» — «Как же я ни за что ни про что человека ударю».— «Пересиль себя, Доментий! Делай, что говорю!»—«Не могу я, брат. Оставь...»—«А я говорю, ударь! Вот этого, в кепке».— «Ну за что я его ударю?» — «А ни за что. Чтобы с невинностью расстаться. Пока ты не можешь человека ударить, ты не мужчина».
Знал мою слабинку старший брат. Как на лестнице, когда вместо ступеньки в пустоту оступишься. Я и сам порой думал, что, если ударю кого-нибудь, пропавшая ступенька вернется. Встану твердой ногой. Да так ни разу и не смог. Рука не поднялась. И ведь не боялся, нет. Тут что-то другое. Переступить не мог. В тот раз увязался было за одним, мордастым, не понравился он мне спьяну. Стал ему глупости в спину бубнить. А он повернулся и говорит: «Шагай, сопляк! Ровню себе найди!» Я и пошел. Не про нас такие уроки...
Вот и позавчера вроде вокруг мельницы шумели, а все о том же. Не нравлюсь я старшему брату. Не так живу. Волчьего во мне мало... А что мельница? Разве в мельнице дело...
Он приехал как-то студентом из Тбилиси. Отец дал ему поваляться денька два, потом говорит: «Собирайся на мельницу!» — «Обойдемся, Георгий!— всполошилась мать.— Зачем ребенка по такой погоде в такую даль гнать!» Осень поздняя стояла, дороги развезло. Я каждый день в школу опаздывал, хоть на час раньше выходил. «Мальчик приехал отдохнуть, а ты запрягаешь».— «Я его не распрягал, чтобы заново запрягать!» Ну, Джано отца ослушаться не смел, у Шалико-аробщика арбу одолжил. «Тащите,— говорит,— вашу кукурузу, на всю зиму обеспечу!» Я за братом увязался. Мать опять было разволновалась: «Куда? Вечер на дворе!» А отец: «Пусть едет. Только одень как надо».
Покатили с братом под гору. Долго скрипели по колдобинам, пока до реки доскрипели и заскрежетали по камням. Переехали через мост, дотащились до железной дороги и остановились перед шлагбаумом. И в ту же минуту из-за поворота поезд! Тяжелый, быстрый, сильный. Промчался, посверкал окнами. За окнами лица. Белые полоски на вагонах промелькнули, даже надпись не успел разобрать. И тишина. Тихо стало. Тихо и так грустно, что ком в горле набух и слезы на глаза навернулись...
А потом мельница показалась. Мы подъехали сверху, оттуда, где акации в ряд. Мельница над мутной протокой, за ней пойма, железная дорога и горы. Все серое, как в тумане, одни ближние деревья чернеют. Мельник выглянул на скрип арбы в вылинявшей гимнастерке, в сбитых сапогах. Он вернулся через семь лет после войны. Видно, хлебнул в жизни, бедняга: заикался и головой дергал, и глаза, как у того зайца с перекушенным горлом. Как же его звали?..
Тогда я в первый раз все разглядел и запомнил: под полом вода хлюпала, жернова хрипели, мельница подрагивала, как арба у шлагбаума. Подрагивали тугие теплые мешки с мукой. И два закопченных фонаря на бункерах. И трехногий столик с губастым кувшином и миской лобио, за которую уселись Джано с мельником... Иорам, вот как его звали! Иорам всю ночь рассказывал Джано что-то, всхлипывал, сморкался и грозился. А я прислушивался сквозь плеск воды и шум жерновов...
Проснулся я от тишины. Через щели падал свет. Тихо журчала вода. Фонари погасли. Сверху мучная пыль посыпалась. Глянул, на балке крыса, хвост свесила, остановилась и смотрит. Рукой взмахнул, она дальше и исчезла в стене. Я из-под ватника выбрался, дверь распахнул, а там белым-бело. Снег выпал за ночь, черные деревья облепил. И вода черная в белых берегах. Джано с арбы снег сгребает, а мельник волам холки мешками укутывает. Увидел меня, улыбнулся. «П-продрог, бичо? Вот т-тебе и зима!»
По снегу, в тумане поднялись назад, на гору. Долго добирались. Мать обрадовалась: «Вернулись кормильцы наши! Погляди, Георгий!» Отец вышел из кухни, высокий, сутулый, руки в карманах... И сейчас помню, как приятно было на глазах у родителей делать взрослое дело — разгружать арбу и распрягать волов. Джано посмеивался: «Работник!» А мать повторяла со слезами на глазах: «Вот и вырос, кровинушка моя. Все его беды на себя приму...»
Давно это было...
За рекой на пригорке чернеет школа. Раньше против школы была купальня — зеленая гладкая заводь. Директор школы Григол не был строгим. Он ничего не запрещал нам, кроме купания в заводи. Говорили, что там когда-то утонули два третьеклассника. Зато стоило выпускнику получить аттестат, как он тут же скатывался на берег и бросался в воду. Это купание стало таким же обрядом, как вручение аттестатов. Наш выпуск еще искупался в зеленой заводи. Но с тех пор реку завалили камнями и строительным хламом. Река обмелела, разделилась на протоки. Нынче в мае я видел, как десятиклассники, закатив штаны, осторожно бродили по протокам...
Речка шумит в ущелье. Раньше она походила на проказницу-девчонку. Теперь стала как уставшая, много рожавшая женщина.
Какая ни есть, а ребята вчера попросились купаться. Додо говорит: «Тут у вас водовороты, камни, одних не пущу. Просите дядю Доментия...» Я и пошел. Маленького Бубу на плечи посадил. Он шею мне стиснул коленками, на голову облокотился, всю дорогу песни распевал. Иногда останавливал меня: «Тпру, лошадка!» — и тянулся вверх, сливы срывал. Сорвет, ощупью сунет мне в рот и заглядывает— попал ли?.. Совсем маленький, а плавает хорошо! Лучше моих, даже лучше Петьки. Как домой идти, помог ему трусики сухие надеть. Он прислонился ко мне, видно, уморился, наплавался, и от детской головки запах. У меня даже дыхание перехватило. Не скажешь, чем пахнет, только детская головка так пахнет да еще птенцы. Прислонился, хитрец, ко мне, на ремне повис и говорит: «Не подумали мы с тобой, дядя Доментий, просчитались».—«В чем,— говорку— просчитались?»—«Лучше б ты меня в гору на плечах понес, а с горы я как-нибудь сам спустился бы...» Что делать? Посадил опять на плечи, только попросил шею коленками не стискивать...
Они скоро уезжают. Всю жизнь привыкал, но, похоже, так и не привык.
К концу лета родня разъезжалась из отчего дома, а я оставался. Когда начиналась предотъездная суета, я забирался в хлев и отсиживался там. Меня звали прощаться, и, как я ни крепился, кто-нибудь обязательно замечал: «Что с мальчишкой? Что с тобой, Доментий?»
Хорош я буду, если в день их отъезда опять заберусь в хлев...
Жить бы опять всем вместе, ужинать за большим столом, а перед сном разговаривать на веранде, рассказывать разные истории. И вQ дворе летали бы светлячки, а за стеной спали бы дети...