Шрифт:
— Скажи мне, что ты предлагаешь.
— Позволь ей ненадолго пожить со мной.
– Где?
— В Гааге. У меня там дом. Она может поступить в консерваторию...
— Она хочет быть школьным учителем.
— Хорошо, тогда она может посещать учительский колледж. Я оплачу обучение. Руди, пожалуйста. Дай нам возможность побыть вместе. Пожалуйста.
Он повернул голову к окну. Девочка всё ещё неподвижно сидела на скамейке.
— Что ты вообще знала о нас? — спросил он. — Ты когда-нибудь вспоминала, как было на островах?
Она прикоснулась к его кисти:
— Иногда.
— Недавно я об этом много думал. Я вспоминал тот маленький домик в Темпанге и ту лачугу в деревне. Я ещё думал о ночи, когда умер ребёнок и как всё могло быть по-другому...
— Руди, послушай меня...
— А ты помнишь день, когда должны были убить всех собак из-за бешенства? Семьсот тридцать девять собак. Помнишь? Семьсот тридцать девять собак, застреленных в один день. И как ты тогда плакала, потому что думала, что они собираются пристрелить того маленького терьера.
— Руди, позволь ей поехать и пожить со мной, по крайней мере временно.
Его глаза увлажнились, когда он сказал:
— Слишком поздно, Маргарета. Она больше не твоя дочь. Она не знает тебя, и она тебя не любит.
— Из-за того, что ты рассказал ей обо мне?
Он покачал головой:
— Из-за того, что ей рассказал о тебе мир. Может быть, ты наконец чего-то достигла, может быть, ты знаменитая танцовщица. Но ты больше не её мать...
— Но это потому, что у меня не было возможности показать ей... Руди, настало время ей узнать меня.
Он покачал головой:
— Нет, время прошло. Теперь она просто хочет читать о тебе, рассказывать своим подругам. Ты понимаешь, о чём я говорю? Ты не можешь больше плакать над теми мёртвыми собаками, и ты не можешь повернуть часы вспять. У неё своя собственная жизнь, она в тебе больше не нуждается.
Говорить больше было не о чем. В парке поднялся мягкий ветерок, пахло морем. Набережная была почти безлюдна. Жанна-Луиза тихо сидела на скамейке, сложив на коленях руки. Она поднялась, когда приблизилась её мать, но руки её спокойно висели вдоль тела.
— Дорогая!
— Здравствуй, мама.
— Как у тебя дела?
— Превосходно.
Они немного прошлись. Зелле пыталась сказать, что она хотела бы просить прощения за то, что так долго отсутствовала. Но в их встрече не было ничего общего с её мечтой о ней, не было даже объятий со слезами. Обратно она ехала в переполненном железнодорожном вагоне, кругом было много женщин, и все они были, вероятно, матерями или дочерьми.
После того дня в Роттердаме она жила беспорядочной жизнью, вставала либо очень рано, либо очень поздно, растрачивая дни в бездумных занятиях. Ремонт в её маленьком доме на Ньюве Ютлег так никогда и не закончится — комнаты останутся обставленными лишь наполовину, стены не покрашены, окна без занавесок. Состоялось, однако, четыре достойных упоминания спектакля — с Королевским театром в Арнеме и с неполным составом балета в Гааге. Было несколько одобрительных отзывов и на её серию из восьми «капризов» в жёлтых вуалях.
Но в конце концов всё стало ясным. Здесь у неё не было ничего: ничего, что могло бы поддержать её в часы тревоги, ничего, что отвлекло бы в тяжёлые моменты, — включая и барона, хотя он неизменно оставался добр и щедр. Поэтому она вновь отправилась в плавание, иногда в буквальном смысле слова, по знакомым каналам в соседние области, которые она помнила со времён юности, — иногда только в грёзах, покуда отдыхала в плетёном кресле среди садовых папоротников. Дождливые дни она часто проводила за пианино, не играя по-настоящему, а только беспорядочно нажимая на клавиши и слушая звуки. Когда бывало потеплее, она обходила маленькие магазинчики, но редко останавливалась, чтобы что-то купить. Длинными скучными вечерами она продолжала много читать или пролистывать альбомы со старыми фотографиями из Парижа, где, как она решила, она была счастлива.
В начале сентября она серьёзно стала подумывать о возвращении в Париж, в конце апреля она наконец получила свой паспорт. В противоположность поздним утверждениям к этому решению её побудил не скандал и не какая-то нескромная любовная связь. Просто рядом не было никого, кто бы позаботился о том, чтобы она оставалась в стороне от всего этого, а ей самой недоставало предвидения, чтобы держаться подальше. Даже после явных намёков, даже после Карла Крамера... она всё ещё ничего не понимала.
Неиспользованную мебель одели в чехлы, ценности заперли, сад, будто чувствуя её надвигающийся отъезд, погиб от поздних заморозков. Крамер прибыл около десяти вечера. Зелле часом раньше отослала служанку, а сама удалилась в свою спальню. Дом с самых сумерек стоял окружённый серовато-синим лунным светом. Окрестности вновь затихли. Она услышала шум подъехавшего лимузина, потом увидела в окно, как Крамер идёт по дорожке. Его смокинг не соответствовал портфелю, засунутому под мышку.
— Привет. Вы меня помните?
— Чего вы хотите, герр Крамер?
— Я могу войти?
— Довольно поздно, не так ли?
— Это очень важно.
Она из прихожей увела его в библиотеку, холодную комнату, теперь казавшуюся ещё холоднее из-за голых стен и мебели, затянутой в чехлы. Она полагала, что он ждёт, когда ему предложат выпить, но осталась у камина, наблюдая.
— Вы всегда наносите неожиданные визиты женщинам в такой час?
Он положил на кофейный столик свой портфель: