Шрифт:
Зачем кричат попугаи
Я не знаю – зачем…
Ну, и, конечно, всякие мудрые мысли и крылатые выражения:
«Кто любит – всё простит.»
«Измена убивает любовь.»
Когда такой альбомчик, случайно забытый на парте, попадал в руки кого-то из ребят то, перевернув пару страниц, он шлёпал его обратно на парту – «девчачья чепуха».
Мне, почему-то, эти альбомчики были интересны и я их внимательно изучал, за что среди школьников получил обидную кличку «бабочка».
В глаза меня никто так не называл, несмотря на то, что в строю на уроке физкультуры я стоял всего лишь четвёртым по росту и даже замыкающий – Витя Маленко – мог меня побороть под хихиканье девочек.
Да, этого прозвища я не слышал, но если твои младшие брат с сестрой учатся в одной с тобою школе, в ней нет для тебя тайн.
Директор школы, Пётр Иванович Быковский, в отличие от космонавта Быковского, имел богатырское телосложение.
Когда вся школа строилась в длинном – от учительской и аж до спортзала – коридоре на общешкольную линейку, то доски крашеного пола жалостно поскрипывали под его мерными шагами вдоль строя.
Могучий купол его лысины, с поперечными прядями зачёса, на полголовы высился даже над строем самого высокого – выпускного класса.
Взгляд его крупновеких глаз, сонно скользнув по тебе, заставлял внутренне стиснуться, несмотря на то, что это не на тебя пришла бумага из детской комнаты милиции и не тебя сейчас он вызовет и велит встать перед строем.
Нечему удивляться, что когда Альбина Георгиевна сказала мне остаться после уроков и зайти в кабинет директора, потому что он вызывает – сердце моё упало.
Вот так – с упавшим сердцем и поджавшейся селезёнкой – я робко постучал в высокую дверь его кабинета под непонимающими, но прощальными взглядами Кубы и Чепы.
В длинном и узком кабинете с одним окном напротив двери, Пётр Иванович сидел за столом, что едва доставал ему до пояса, в профиль к входящим.
Он сказал мне сесть на один из стульев с прямыми спинками, построенных рядочком вдоль стенки напротив его стола.
Я выжидающе сел, а он раскрыл тонкую тетрадь и долго молчал, глядя в неё и недовольно двигая толстыми, чётко очерченными губами.
– Тут вот твоё сочинение по русской литературе,– объявил он наконец.– Вот ты тут пишешь, что летом небо не такое голубое, как осенью.
Он заглянул в тетрадку и вычитал:
– «Летом оно как будто пропылённое по краям…». Где это ты видел такое небо?
Я узнал неполную цитату – этим предложением открывалось моё сочинение на вольную тему «Я сижу у окна и думаю…», которое нам задавали на дом на прошлой неделе.
– На Нежинской,– ответил я.
Он начал мне втолковывать, что неважно – на Нежинской, или Профессийной или вообще на Деповской, но небо везде одинаково голубого цвета, хоть в центре, хоть по краям. А голубой – он всегда голубой; и летом он голубой, и осенью голубой, потому что голубой есть голубой.
На мою робкую попытку защитить своё предложение, он снова повторил свои увесистые доводы и я сдался.
– Да, одинаковое,– сказал я.
– Вот и хорошо, значит это предложение у тебя неправильное.
Так мы и продолжали; он разбивал в пух и прах каждое из предложений моего сочинения, не пропуская ни единого, а я, после непродолжительного сопротивления, соглашался.
Из нижнего угла в окне расходились тонкие прутья решётки, стены стискивали высокий потолок коридорообразного кабинета, надо мной нависал тумбовый стол подпиравший тушу директора с выпуклолобой сферой его черепа под паутиною зачёса на лысине, как на неподвижном глобусе, запертом в комнате завхоза…
И я отрёкся, построчно, от начала и до конца, отрёкся от всех и каждого предложения в своём сочинении.
Да, Пётр Иванович, вы правы, она совершенно не вертится…
Нет, неправильно, будто я не хочу писать по шаблону подсказанному учительницей: «идя по улице, я услыхал, как школьники спорят о Татьяне Лариной и, придя домой, снова задумался о ней и начал анализировать её социальное происхождение и любовь к русской природе…»
Да, это совсем неправильно, что школьники могут спорить про мотоциклы, каратэ и рыбалку, но только не про Татьяну Ларину; это совершенно необдуманно и ошибочно.
Когда я согласился с ним по всем пунктам, он отдал мне тетрадь, сказал, что я могу идти, но чтобы ещё раз подумал.
Я вышел в давно опустевшую школу.
От входной двери слышалось погромыхивание вёдер о железо раковин и шум воды из кранов – уборщицы уже приступили к мытью полов.
Оглушённо прошёл я мимо этих пяти кранов, не глядя на своё отражение над пятью раковинами.
С высокого кирпичного крыльца я спускался с неясным чувством, что я это не я, и не знаю теперь что и как вообще.