Шрифт:
такого...” Великое чуриковское монотонное “Ха-ха”
в ответ на известие о том, что Куравлев женат. Дурац-
кая ошарашенная улыбка Джереми Айронса, когда он
узнает, что много лет жил с мужчиной. Ошпарива-
ющий взгляд Ольбрыхского через плечо в сцене рас-
стрела в “Жестяном барабане” — с дамой червей
в ладони. Ответ парня из “Пепла и алмаза” в сцене
допроса: “Сколько тебе лет?” — “Сто” (пощечина). —
“Сколько тебе лет?” — “Сто десять”. Рука Орсона
121
Уэллса в “Чужом”, машинально выцарапывающая
свастику в телефонной будке. Окно, которое разбива-
ется в истерической сцене грозы из “Летят журавли” —
ты говорил, что оно бьется не от бомбы, а от накала
экранных страстей.
Ты распознавал в фильмах эротическую символи-
ку, о которой авторы, скорей всего, даже не подозрева-
ли. Например, убеждал меня, что в “Весне на Заречной
улице” есть два символических оргазма. Один
оргазм — героини: она слушает второй концерт Рахма-
нинова, а герой Рыбникова, стоя в дверях, наблюдает за
ее экстазом и в конце концов уходит, поняв, что он тут
лишний. А второй — оргазм героя на заводе: вот сталь
льется мощной струей, он растворяется в этом потоке, а героиня смотрит издалека — влюбленными глазами.
Я смеялась, говорила: “У тебя одно на уме”. Но на
самом деле ты был прав, конечно! Как был прав
и в своей гениальной догадке, что сцена царского бан-
кета в “Иване Васильевиче” — это гайдаевская пародия
на эйзенштейновскую пляску опричников из “Ивана
Грозного”. И был прав, когда говорил, что кадр из
“Кавказской пленницы”, где Шурик смотрит на самого
себя, спящего в спальном мешке, — это отсылка
к прологу “Земляничной поляны”, где герой видит
себя в гробу.
Когда мы смотрели пырьевскую агитку “Партий-
ный билет”, ты прокомментировал пылкое, но целому-
дренное объяснение героев: “Представляешь, как было
бы круто, если б на одну секунду зрители увидели бы
эрегированный член Абрикосова! И не могли бы
понять, они его действительно видели или это мираж?”
А ведь это был советский пуританский фильм 1936 года, в котором член мог быть только членом партии. Мы
потом еще целый час колдовали над сюжетом в духе
кортасаровского рассказа “Мы так любим Гленду”: группа киноманов-фанатов выкрадывает копии класси-
ческих фильмов и монтирует в них порнографические
фрагменты, которые, работая на уровне подсознания, постепенно меняют зрительское видение советской
истории. (Ты придумал это еще до “Бойцовского
клуба”!)
Во всем этом хулиганстве была твоя вера в то, что
кино может изменить жизнь.
И что кино — и есть жизнь.
36.
28
123
июня 2013
Наши вкусы в кино почти всегда совпадали, да? Почти.
Твое параллельное кино я терпеть не могла. В этом
были и ревность, и моя тяга к буржуазной стабильности, и мой страх перед пропастью, на краю которой ты
любил балансировать. И мое тайное предчувствие, что
однажды ты в эту пропасть сорвешься. И было просто
отсутствие точек соприкосновения с этими странными
юношами. Одного из них звали, между прочим, Дебилом (в миру — Евгений Кондратьев). Из них мне
больше всех был симпатичен некрореалист Женя
Юфит, который на экране наделил смерть редкой
витальностью. Юфит был человеком вполне светским, спокойным, уверенным в себе. Однажды мы с тобой
придумали сценарий фильма, в котором зомби, оказавшийся партийным функционером (ты в его роли
видел только Леонида Маркова), ворует детей из детского
дома, который устроили в его бывшем особняке на
Каменном острове. Ты спросил у Юфита — в поисках
мотивов для поступков героини-воспитательницы:
“Зачем юной девушке идти одной ночью на кладбище?”
Юфит посмотрел удивленно и ответил, как будто речь
шла о чем-то само собой разумеющемся:
— Как зачем? Червей накопать для рыбалки.
Мы потом повторяли между собой эту фразу, какая-то в ней была глубокая сермяжная правда. Для