Шрифт:
— Только помню, что стены с обоями! — проорал Застудин. Потом прожевал колбасу, запил ее кефиром и объяснил. — Ну, кончай мандражировать, шутю я, всю жизнь, так сказать, шутю. Я тебя на улице подхватил. Ты был так нетверез, что пришлось нести тебя на руках, как невесту.
— Понятно. — Полетаев немного успокоился.
— Спросил тебя, где ты надрался, и ты ответствовал, что надрался ты у великой драматургини всех времен и народов.
— Чтоб ей сгореть!
— Ну и нажрались мы с тобой, аки дикие скифы.
— Как это я не умер?
— Здоров, видать, как бык. Несмотря на тщедушное сложение.
— А может, я уже умер? И ты не ты, а муж драматургини, упырь поганый?
— Прошу не выражаться, — хмыкнул Застудин. — И почему, собственно у твоей великой драматургини муж упырь? Она что — вдова? А он приходит к ней по ночам, воет и кровь пьет?
— Ну да, без пяти минут вдова.
— А может, она в память о супруге захочет приобрести у меня какую-нибудь прекрасную картину? Как ее зовут-то?
— Барабанова-Сатурмуратова. А денег у нее нет. Она у меня просит…
— Барабанова-Сатурмуратова?!
— Да.
— Ха! — Застудин потрясенно загоготал. — Тесен наш шарик земной! Я ее прекрасно знаю, она у меня берет самые дорогие работы!.. Роскошная женщина, мечта дистрофика. Постой, ты говоришь, она без пяти минут вдова?
— А может, без трех…
— Чего — без трех? — Не понял Застудин.
— Без трех минут. Или без одной.
— Ты что, прохвост, сам его дихлофосом напоил? Он же был живехонек два дня назад! Приходил ко мне, торговался из-за одной картинки так, что пух и перья летели. Я ему полторы и баста. А он — нет восемьсот. Я — полторы. Он — девятьсот! Я ему — тогда прощевайте, мил человек, у меня майор из безопасности большой друг, он своему шефу берет, у них сейчас авангард в большой цене. А он мне, поймите, дорогой Григорий, у меня супруга в реанимации, надежд уже нет, но все деньги ушли на лекарства… Ты что-то перепутал, козлик мой, у тебя от жары и большой дозы выпитого крыша спрыгнула… И взял он картинку за полторы тысячи баксов.
— Она… и надежд нет?
— Она!
— За полторы тысячи?
— За полторы. И не такая большая для него сумма, поверь мне.
— А он живой?
— Толстый и красивый, весь в коже, замше, золотых часах, брелках… Сильный мужчина, скажу я тебе, такой под дых даст — ноги сразу, как у лягушки, задергаются.
— Жулики они проклятые вот кто, — чуть не зарыдал Полетаев, — мне она, значит, говорит, неси на лекарства деньги, тогда пьесу поставлю, а он… Стыда у них нет, все потеряли, и честь и совесть, все отбила у них наша воровская эпоха!
— Ну не переживай, не переживай, брат, — попытался его утешить Застудин, — возьми вон дерни кефирчика.
— Как только им не стыдно — гения обманывать…
Он плелся по душной столице, с похмелья болела голова, гудели ноги, сердце барахталось, как глупый карась в сети, впрочем, Полетаев, считавший себя рыбаком-теоретиком, вряд ли смог бы ответить наверняка — ловят ли карасей сетью. Вот стерлядки довелось ему как-то с браконьерами отведать. Охотились за стерлядкой Миша Свинцовый и его друганы, выволакивая из воды сеть и пряча ее под кусты, едва загудит, как шмель, крадущийся рыбнадзор, а Полетаев был у них за повариху, целый день сидел он над жарким костром, чуть щеки не опалил, и вздрагивал пугливо, завидя любую моторную лодку.
…мама, ну зачем ты меня родила таким доверчивым, таким наивным, зачем? Сколько цветов канареечной глыбе перетаскал, сколько силы своей израсходовал, а китайцы утверждают, меньше отдавай, дольше проживешь, но главное, и те несчастные деньги, вырученные за продажу Эмкиного кольца, безлицая ведьма взяла!..
* * *
…И вся его прошлая жизнь осталась далеко позади, она уплывала, ускользала, как туман по волнам, прогоняемый лучами восходящего солнца, и, наверное, где-то вдали, возможно, став жизнью совсем других людей, таяло, таяло, таяло его прошлое, оседая клочками тумана на траве и прибрежном песке, чтобы вскоре стать каплями влаги, а потом и вовсе испариться, испарится, испариться…
Солнце стояло уже высоко. Мальки беззаботно скользили по песчаному дну. Стрекоза-коромысло зависла над сверкающей водой. Это было счастье.
Полетаев проснулся. На столе стояла зеленая бутылка из-под минеральной воды. Рядом с ней лежала завернутая в газету "Все для вас" бессмертная его пьеса" Рога".
Вчера муж драматургини спустил Полетаева с лестницы, впрочем, так вежливо говорится — спустил, а на самом деле просто столкнул, не кулаком даже, мощным бедром— р-рр-раз! — и душа Полетаева увидела сверху, как тело Полетаева в поношенных джинсах и красной клетчатой рубахе покатилось красиво, как в кино, по каменным ступеням пока не распласталось на площадке, а потом свернулось и замерло, точно божья коровка. Рядом, подпрыгнув жабой, упала кожаная папка Берии. А сверху — прямо на полетаевскую уже начавшую лысеть голову — рухнула пьеса "Рога", аккуратно завернутая и перевязанная бечевкой, как торт.
Не хочу просыпаться. Полетаев опять залез под простыню. Его толстые детские губы дрожали.
Но муха гудела настырно. Но в пустом желудке взбунтовались соки-воды. Но сегодня нужно было обязательно стаскаться к метро и продать оставшиеся Эмкины побрякушки. Но мама-гинеколог, награжденная за свой труд многими почетными грамотами и даже денежными премиями, ждала возвращения сына-гения, а не сына… кого? А кто я? Кто? Нет, не буду вставать. Умру голодной смертью.
Полетаев все-таки поднялся, спустил худые ноги с кровати, взял сигаретку. От гадостности сигареты натощак стало как-то приятнее. Так сказать, кирпич на кирпич.