Шрифт:
– Шурик, не драконь меня по-новой, – предупредил Юша. – Я ещё до истории не дошёл, а ты мне уже буквы клеишь. Говорю же – сучий город. И перекрестили его неспроста.
– В перестройку многим городам имена меняли…
– Что да, то конечно. Но тут случай – особый. Раньше этот бородатый Фридрих именовался Петровском. Вот скажи: кому, по ходу, оно мешало? Правда, проживала в этом Петровске такая гопота отмороженная, никакой мочи нет: резали-грабили-жгли друг дружку, как скаженные! В натуре, всех достали, народ православный даже песню сочинил про такое безобразие. Без балды, документ эпохи. Утром – в газете, вечером – в клозете. Где-то так…
И Юша мрачно завыл под неясную мелодию:
– В одном городе близ Саратова,
А зовется тот город Петровск,
Там жила семья небогатая,
Мать была бледна, словно воск…
Дальнейшие события дядя Толя изложил конспективно и в основном прозой. Правда, вклинил несколько куплетов, но чисто по памяти, не дословно.
Короче, в петровском семействе было двое детей – брат и сестра. Когда бледная мамаша померла, отец нашел ребятишкам мачеху, которая сходу предложила спалить детей в печке: «И вдвоем будем жить веселей». Логично. Освенцим отдыхает… Отец-недоумок растопил печь, сунул сынишку в мешок – и гори оно ясным огнем! А с дочкой неувязка вышла: она попросила завязать ей глаза. Папка, видать, был слегка заторможенный, пока вязал, «увидела бабка родная / И людей начала она звать».
А людям такая потеха в радость. Надавали мужику по мордам и сдали вместе с мачехой в исправдом. Не такие злобные оказались. Другие бы на месте прибили. Вот и песенке конец. Мне особо запомнились душевные строки насчет поджаренного мальчика: «Всё лицо его обгорелое / Факт кошмарный людям предавал». Сильно сказано.
– Вот такой случился катаклизм, – подытожил Юша. – После этого позора они имя городу и сменили. Под коммуняк зашифровались, падлы. Ищи-свищи, шо там за Петровск, где оно на глобусе…
Тут он остановился и хмуро буркнул:
– И вот скажи ты мне: какого хера я за того Энгельса вспомнил?
– Вы там в колонии сидели, – напомнил я. – И что-то насчет азиата.
– Азиата? А, точно – Муртазова! И про ломик. Этот Муртазов здоровый был, как орангутанг. Или орангутан, хер его знает. Меня заведующая отделом приматов Серафима Пантелеевна все время поправляет. По-любому, Муртазов и орангутанг близнецы-братья: оба косматые, рыла широкие, тупые… Я тебе его потом покажу, тут недалеко. Бригадирствовал он в цеху тарных ящиков. Да не орангутанг, а Муртазов! Эти чурки страсть как командовать любят. Паскуднее – разве что хохлы. И то вопрос спорный. Но я не за то. И даже не за то, что Алим был жлоб, сволочь и красный, как пожарная машина…
– Загорелый?
– Закуелый! Я же говорил: клинья мне не вставляй, на вежливость не нарывайся. Красный – значит козёл.
По выражению моего лица шкипер понял, что и в этот раз выразил мысль недостаточно отчётливо:
– Козел, Шурик, – это зэк, что работает на начальство. Мужик, скажем, работает на себя и на государя. Че-то сваривает, точит, стулья-тубуреты колотит. А козёл вперёд рогами бежит записываться в лагерную полицию. Её по-разному кличут, названия меняют, не хуже, как с Петровском: то СВП, то СПП – секция воспитания и правопорядка, секция профилактики правонарушений, еще какая-то бурда. Но гестапо – оно гестапо что при Адольфе, что при Фридрихе. Ходят, нарушения ищут: не там сиделец шабит (курит, значит), пуговицу верхнюю не застегнул, постель не заправлена, в чужую локалку вошел… У нас же там тоже зверинец: каждый отряд – в своей клетке, «локальная зона». Ну и с заметочками – к оперу или отряднику. Есть еще культмассовая секция, тоже рогатые. Санитарная, чтобы чертяк немытых ловить. Короче, я всех по буквам не помню, главное, что «вязаные» – красные лантухи на рукаве носят и шныряют на аркане у мусоров.
Но Муртазова Юша терпеть не мог по другой причине. Алая ориентация Алима его мало волновала. Ну, сука, он сука и есть, мало ли их по зоне шлындает… Раздражало другое: азиат все время что-то жевал. Говорит – и чавкает. «А слюна всегда в уголках губ такая… зеленоватая», – зло вспоминал Юша. Привычка Муртазова доставала не только шкипера. Набралось десятка два особо яростных нетерпимцев. Не успокаивало их даже то, что Алим улыбчиво пояснял: привычка такая, это же насвай – жевательный табак с пряностями. Пробовал даже угощать. Чем еще больше взбесил «братву»: совсем оборзел мохнорылый, суёт порядочным парням козлячьи корма!
Короче, решили разобраться. «Блаткомитет» размышлял недолго: порешить на хрен. Одним козлом меньше. Пусть в своем муслимском раю табак жует.
– Лоб в лоб с таким лбом среди нас никто бы не справился, – признался Юша. – Так что заманили на промку (в промышленную зону), навалились гурьбой… А ломиком добивать мне пришлось. Так фишка выпала. Всадил я от души, наскрозь. От таких ударов не выживают. А этот – выжил! Вот такое чудо Господне. На зону с больнички, правда, не вернулся. Но и меня не сдал. Козёл – не козёл, а понятие имел… Я к тому, Шурик, что ты тоже имей понятие, когда, кому и что базлать. Ты не орангутанг, а ломики у нас знатные…
За полезной беседой мы приблизились к вольеру с цесарками. Над пузатенькими серыми курицами с тонкими шеями колдовала женщина лет сорока пяти в белом халате. Рядом суетилась молоденькая помощница подай-принеси.
– Амалия Аскольдовна, – тихо, с ласковым придыханием произнес дядя Толя. – Начальник ветотдела…
Начальник ветеринарного отдела была женщиной роскошной. Не зря говорят, в сорок пять – баба ягодка опять. Вокруг нее словно колыхалось голубоватое облако, и даже девчушка-побегушка перед ней немного трепетала. Не говоря о цесарках.