Шрифт:
Карташевский ещё некоторое время постоял в дверном проёме и, тяжело вздохнув, вышел. Вечером пришёл гарнизонный врач. Размотав бинты и осмотрев рану, он недовольно нахмурился. Андрей и сам ощущал невыносимый запах гниющей плоти, его мучила лихорадка, тело то горело в адском огне, то его трясло в ознобе.
— Ну, что скажите? — обеспокоенно спрашивал Прохор, не отходивший от постели раненого барина третьи сутки.
— Ничего хорошего, голубчик, я тебе не скажу. Лёгкое пробито, того и гляди сгорит от Антонова огня, — будто сквозь вату донёсся до Андрея сердитый голос врача.
"Ну, и пусть. Пусть, — переворачиваясь на спину, застонал Андрей. — Как мне жить с тем, что по моей вине столько людей полегло?"
— Так что же делать теперь? — растеряно спросил денщик.
— Ждать, голубчик. Сила и молодость — вот союзники, да только время, похоже, упущено, — накладывая свежую повязку, отвечал гарнизонный врач.
Манипуляции, производимые врачом, вызвали новую волну острой боли, испарина выступила на лбу и висках, сознание уплывало, действительность мешалась с воспалённым бредом. "Коли знала бы она, что мне недолго осталось, стала бы оплакивать?" — мелькнула и пропала мысль. Ему вдруг захотелось, чтобы она узнала, непременно узнала, а ещё стало до слёз горько, что более, видимо, не суждено увидеть черты, что снились ему почти каждую ночь. Он всё пытался ухватиться за эту ускользающую мысль, но никак не мог вспомнить, почему ему так важно было знать ответ на свой вопрос.
Почти две седмицы Ефимовский находился между жизнью и смертью. Гарнизонный врач не понимал, отчего он ещё жив, потому как не видел улучшений в состоянии графа. По его прогнозам, раненый должен был уже отдать Богу душу и освободить его от тяжкой обязанности всеми силами поддерживать жизнь в теле, терзаемом жесточайшей лихорадкой.
Проснувшись как-то посреди ночи, Андрей зябко поёжился. Сознание его было ясным, он отчётливо понимал, где находится и до мельчайших подробностей вспомнил каждое мгновение боя. Он чуть шевельнулся и не сдержал болезненного стона. Тотчас с топчана поднялся Прохор и шагнул к нему. Большая шершавая ладонь денщика коснулась его лба.
— Хвала, Господу, — услышал он. — Жар спал.
Наутро его снова осмотрел гарнизонный врач, и по завершению осмотра, позволил себе скупую улыбку:
— С того света, ваше сиятельство, выкарабкались, — сделав перевязку, заметил он. — Вам бы в отпуск по ранению, как окрепните.
— Я подумаю, — чуть слышно отозвался Андрей.
Ему и в самом деле до чёртиков хотелось оставить раскалённые от солнца стены крепости и вернуться туда, где жизнь протекала мирно и неспешно. Хотелось пройтись по тенистому парку, проехать верхом по зелёным равнинам, окружавшим собственную усадьбу. Ему до смерти надоел однообразный пейзаж за крепостными стенами, представляющий собой пыльную выжженную солнцем степь и гряду далёких гор с заснеженными вершинами.
Ефимовский поправлялся медленно. За время болезни он сильно исхудал, мундир висел на нём, любое действие, производимое левой рукой, отдавалось тянущей болью в груди. Как только он смог держать в руках перо, Андрей написал матери, что был ранен, но ныне опасность уже миновала. Прохор не осмеливался заговорить с ним о том, чтобы поехать домой, но Ефимовский и без того знал о его желании покинуть Новые Закаталы. Долгие вздохи, многозначительные взгляды, были куда красноречивей любых слов. Его и самого неудержимо тянуло домой.
Прохаживаясь вечером по крепостному валу, Андрей решился и, вернувшись к себе, написал прошение на имя командира полка об отпуске. Ответ пришёл через седмицу, и к началу августа штабс-капитан Ефимовский покинул стены крепости, отправляясь домой для лечения.
Ефимовский никак не мог решить, поехать ли ему в Веденское, где не был уже лет пять, либо в Клементьево к матери. По мере приближения к Москве Андрей становился всё более беспокойным. В Клементьево его влекло не только желание увидеться с матерью. Совсем рядом находилось имение Ракитина Полесье. "Там ли она? А может уже вышла замуж?" — гадал он, ведь покидать столицу ему довелось в самый разгар сезона.
Остановившись на почтовой станции, дабы переменить лошадей, Андрей пребывал в мучительных сомнениях. То была последняя остановка. Надобно было принимать решение: Веденское или Клементьево, а может быть даже Раздольное, поближе к Петербургу, подальше от соблазна. Сидя в продавленном кресле в помещении станции, он листал попавшийся ему на глаза альманах "Северные цветы" четырёхгодичной давности. На одной из страниц чьей-то рукой были подчёркнуты несколько стихотворных строк:
"Я вас любил: любовь ещё, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем".
Пробежав глазами эти строки, Андрей невесело усмехнулся.
— Готово, барин, — вошёл с улицы Прошка. — Можно ехать.
Отложив журнал, Ефимовский вышел вслед за слугой.
— В Веденкое, — приказал он кучеру, забираясь в карету.
Сытые, холёные лошади резво взяли с места, и экипаж, набирая скорость, понёсся по укатанной дороге.
"Верно, я не хочу её тревожить. Ни к чему хорошему сия встреча не приведёт. Пускай всё идёт своим чередом. Коли суждено, стало быть, встретимся", — думал он, прислонясь затылком к мягкой обивке кареты. Мерное покачивание экипажа нагоняло сон. Ефимовский и сам не заметил, когда состояние полудрёмы полностью поглотило его, и он уснул. Проснулся Андрей, будто от толчка. За оконцами экипажа, высеребренные светом полной луны проплывали ровно подстриженные кусты, окаймлявшие подъездную аллею в Веденском. Ни огонька не светилось в тёмных окнах особняка.