Шрифт:
С Борисом мы были заядлыми холостяками, не раз гуляли в общих компаниях, и потому я откровенно попросил его написать за меня эту злополучную заметку.
– Не могу, брат, времени нет, – решительно отмел он мою просьбу. – Срочно делаю полосу в номер. Действуй сам. Не боги горшки обжигают!
Вот так, по приказу, я получил первый опыт и на своей шкуре познал, какая, оказывается, это нелёгкая ноша – журналистский труд.
Впрочем, сначала всё шло хорошо. Мы сфотографировали команду парохода и его капитана – фронтовика, кавалера двух орденов Славы. Как оказалось, в три часа ночи пароход вошел в гавань. Стояла поздняя осень, и по Иртышу уже тянулся ледок. Причалить вплотную к пирсу оказалось невозможно. Порт был забит катерами и большими судами, пришвартованными на зимнюю стоянку. «Ну, мы котлы, значит, не заглушили, – рассказывал капитан, – оставили на вахте до утра матроса и кочегара, а сами сошли на берег. В порту, сами знаете, огромные элеваторы с хлебом. Проходим, а возле одного курится дымок. Я постучал по шнеку – оттуда пламя. Что делать? Побежали на судно поднимать пар в котле, чтобы из брандспойта залить пожар, да без толку: не достает струя до элеватора. Послал матроса звонить в пожарную команду, но у них там маневровый тепловоз застрял на переезде, не могут выехать. А пожар тем временем разрастается. Пришлось два судна сорвать с якорей, чтобы вплотную к пирсу подойти. Ну, давление в котле уже поднялось, размотали рукава да и затушили огонь», – буднично закончил капитан свой рассказ.
Я старательно всё записывал и запоминал. Казалось, остался сущий пустяк – изложить факты в газете. И лишь дома, сев за стол, я понял, что это и есть самое трудное: все мои потуги описать произошедшее оказались тщетными. Так, «в муках творчества», прошло двое суток. Всё, что я намарал за это время, мне самому не нравилось. Мать с отцом тоже переживали, не зная, как мне помочь.
На утро третьего дня, вконец измученный бессонными ночами, я включил радио и вдруг услышал песню, которая до сих пор проходила как-то мимо сознания. Там были такие слова: «Пусть радостью будет дорога тем, кто идёт». И мне враз представился мой собеседник. Порядочный человек и хороший капитан, он прошел все тяготы войны. Был неоднократно ранен, и теперь ходит с костылём. Но ни усталость, ни возраст не сделали его равнодушным. Мог бы он пройти мимо загоревшегося элеватора. Какое ему дело, отчего там курится дымок… Ночь стоит холодная и глухая, да и устали все после рейса…
В общем, целый день, пребывая в какой-то лихорадке, я описывал своего героя. А на следующее утро, даже не перебелив и не правя, я с отчаянной решимостью представил свой опус на суд начальника штаба. Подполковник молча прочёл все мои восемь страниц. Так же молча взял печать и проштамповал их. Затем вызвал машинистку и приказал: «Срочно – три экземпляра. Оригинал с печатями и росписью автора и первый экземпляр – в журнал «Военные знания», второй – в стенгазету!»
– Ну вот, а ты отнекивался. Получилось же, – по-отечески пожурил меня шеф и тут же отослал в командировку.
Сказать откровенно, я тогда толком так и не осмыслил, что произошло. Лишь мать успокоил: приняли, мол, заметку и не ругали. Моя худенькая многострадальная мамочка вздохнула с облегчением. Так прошло дней десять. И вдруг вызывает меня начштаба и кладёт пришедший из журнала пакет с гранками моего очерка «Пусть радостью будет дорога…»: «Расписывайся…»
Гранки с моими подписями в тот же день фельдъегерской связью отправили в Москву. Через неделю в Семипалатинск прислали только что отпечатанный номер журнала с моим очерком. А через три дня я стал старшим редактором теленовостей.
Выходить в эфир нужно было ежедневно по 15 минут. Это семь с половиной страниц машинописного текста плюс видеоряд. Для съемок мне дали изрядно потрепанную автомашину, кинооператора, у которого с перманентного похмелья вечно то не хватало плёнки, то что-то ломалось, и начинающего фотографа – племянника директора телерадиокомитета. Второй редактор отдела, только что окончивший университет, прекрасно рассказывал анекдоты, но с информацией дела у него шли туго. Так что настоящим профессионалом среди нас оказалась только девушка-звукооператор, присланная для укрепления кадров из Алма-Атинской телестудии.
В общем, чтобы накормить новостями прожорливый эфир, вертелся я, как волчок. Забот прибавила еще и возложенная на меня обязанность подбирать для читки новостей дикторов, которые сразу же приобретали бешеный успех у зрителей и… проблемы с жёнами, поклонницами и поклонниками.
В то время некому было оградить новоявленных «телезвёзд» от назойливых почитателей. И хотя в Семипалатинске тогда насчитывалось едва ли триста тысяч жителей, ажиотаж этой малоискушенной аудитории вокруг открывшейся телестудии и её дикторов, которых экран вдруг высветил в каком-то романтическом и загадочном ореоле, принес как расплату за популярность немало бед в их личную жизнь. Так, Саша, один из наших дикторов, прежде бывший школьным учителем, – худенький, слабый здоровьем, но обладавший веским грубоватым голосом и правильными мужественными чертами лица, буквально не мог отбиться от школьниц, которые засыпали его письмами, предлагая встретиться. В конце концов он перед кем-то не устоял. Пошли сплетни, и нашей «телезвезде» с женой и двумя детьми пришлось уехать из Семипалатинска.
Все эти светские сплетни вокруг дикторов, особенно красавиц-девушек, которых я формально принимал на работу, хотя окончательное решение конечно же принималось директором студии, отдел пропаганды и агитации обкома ставил в вину почему-то именно мне.
Но подобные текущие недоразумения были всего лишь «цветочками» в моей карьере начинающего провинциального журналиста. Главным конечно была работа: оперативное освещение событий, происходивших в области и стране. Тогда ещё в Семипалатинске не было ретранслятора, и вести из Москвы доставлялись авиапочтой. Видеоряд фиксировался на плёнке, а пояснения к нему шли машинописным текстом. Всё это нужно было редактору и звукорежиссеру совместить, и только тогда изображение и синхронный текст к нему шли в эфир.
Новому делу мне пришлось учиться, что называется, с колёс. Не обошлось и без курьёзных случаев. Как-то утром, когда я шел на работу, у меня вдруг закружилась голова, я свернул с тропинки, которая вела в студию, и… свалился в яму. Телестудия была построена на окраине города на пустыре, где когда-то были индивидуальные жилые дома. Вот я и угодил в одну из этих ям, оставшихся после сноса.
Очнулся от какого-то шороха возле уха. Любопытная пушистая белочка соскочила с около стоящего куста, видимо, решив выяснить, кто это пожаловал к ней в гости. С трудом выбравшись из ямы, со звоном в ушах и с каким-то вальяжным безразличием, отряхнувшись, я побрел в ближайшую поликлинику. Врач поставила диагноз: истощение нервов. Это произошло после двух с половиной месяцев изматывающей репортерской работы: я был в ней одновременно и руководителем, и учеником. Годы ссылки, унижающей человеческое достоинство, жизнь под надзором комендатуры научили меня не очень-то доверять окружающим. Поэтому я умолчал о том, что со мной произошло и тем более о диагнозе. И не напрасно. Я давно заметил, что мои коллеги из других редакций – молодёжной и литературного вещания, – у которых в месяц всего-то было по две передачи продолжительностью не более тридцати минут, явно завидуют мне, выскочке, не имеющему стажа в журналистике и только за один очерк в союзном журнале возведённому в ранг старшего редактора.