Шрифт:
И мгновенно созрело слегка шальное, немного отчаянное: а почему бы не зайти к ней? А потом хоть слегка потравить этим Дайну. Не тем, что он был у другой, этого она и не услышит, а тем, кто эта другая. Вот от чего она может взвиться! Почему бы не полюбоваться этим? Она ведь себе никогда не отказывает, упивается чужой болью. Живет, как художник: мазнет раскаленным и отступит, полюбуется. Губами скользнет по щеке, обдаст жаром, и – шаг назад: «Ты что это?! Я же просто попрощалась!»
– Несправедливо.
Он произнес это вслух и оглянулся. Иногда слова вот так прорывались наружу, Митя не успевал поймать их. Чаще всего они вздымались на волне стыда за себя, как сейчас: попытался представить Дайну этаким монстром, наслаждающимся мучениями других. А ничего подобного в ней ведь нет… И не мучает вовсе, просто не любит. Это он сам истязает себя, мог бы не приходить к ней, на этом все и кончилось бы. Дайна не стала бы разыскивать его для того, чтобы причинить боль.
В чем он обвиняет ее? В том, что слишком любила мужа? Что ни с их расставанием, ни с его смертью ничто для нее не кончилось? Что из живых она любит только дочь? Бог мой, что же противоестественного во всем этом?! Да она святая, если вдуматься… Красота и кипение жизни так и брызжут из нее, а она хранит обет верности, который тому, ушедшему, нисколько не нужен. Ради себя только… Ради своей души.
Митя уже готов был вернуться, взбежать по ступеням, которые одолел с таким трудом, но опять сковал стыд, на этот раз ложный, всегда мешающий признаться другому, как ты преклоняешься перед тем, что есть в нем недоступного тебе. Не пониманию даже, а прочувствованию. Жить так, как Дайна, не лишая себя солнечного света, не запираясь в келье, куда ни один соблазн и не проникнет, но сохраняя при этом свою цельность, – он смог бы? Не бежать от грехов человеческих, а легко проходить мимо, рассматривая их в упор, и смеясь…
«Бедная моя, – у Мити заныло даже в животе, не только в груди. – Сколько же в тебе этой неброской силы… Мне бы хоть чуточку».
Ему хотелось помочь ей хоть чем-то, только Дайна не нуждалась в его помощи. Она не отвергала помощь, как таковую, – когда понадобился, сама попросила, – но ей не требовалась именно его помощь.
«Но в случае с Олеськой необходим был только врач, и никто другой», – подумал Митя с незнакомой самому гордостью за свою сомнительную исключительность: это было простым везением, что доктор Горенко принимал как раз тот участок, к которому относился Маринин дом. Иначе вызов принял бы другой врач, и Дайна просто не узнала бы о болезни дочери, не смогла бы использовать момент, когда чувство вины ослабило Маринину хватку.
Он остановился: да вот же этот дом! Ноги привели? Неисповедимы пути нашего подсознания… Что ему хочется выведать у этой женщины, даже не пытающейся выглядеть женщиной. Мите представилась жидкая пегая челка, суровые губы, холодная зелень глаз, в которой нет ничего колдовского, манящего. Она смотрит, как судья, хотя ей ли… Впрочем он уже понял: за собой вины Марина не чувствует вовсе. Лишила отца счастья, Дайну – жизни, Олеську осиротила, и считает себя правой. Довольно странно…
Почему-то он даже не усомнился: дома ли Марина. Когда возникло это внутреннее убеждение, что иначе и быть не может, словно за порогом своей квартиры она переставала существовать? После того, как дверь не открылась и после третьего звонка, Митя растерянно и даже несколько обиженно уставился в пустой зрачок «глазка». Где она может быть? Магазины? Подружки? Что-то не верится… Любовник? Что за абсурд?! Работает ли ее архив в воскресенье?
На всякий случай Митя перелистал в памяти дни: все правильно, воскресенье. Олеську забрали в четверг, уже на следующий день температуры не было и в помине. Дайна вытянула болезнь… Если Марина понимала ее причину (бормотала же что-то о матери девочки), как далеко она готова была зайти в своей неуступчивости? Уморить еще одного человека, лишь бы Дайне не достался никто из ее близких? Или вообще – никто? Что в Дайне вызывает такую ненависть? Ему вспомнилась «Уткоместь» Щербаковой, как-то прочел в «Новом мире»… Но Марина не до такой степени уродлива, не стара, не обижена жизнью настолько, чтобы возненавидеть Красоту, как таковую. Что же тогда?
По этим чужим ступеням Митя спустился, и не заметив как… Хотелось на воздух, в подъезде было сыро и как-то исподволь пахло кислым. Почему-то вспомнилось: Цветаева чуть ли не всю жизнь провела в нищете… Может, есть нечто более глубинное в надуманном сходстве двух Марин? Неужели имя несет определенную карму? Дайна и слышать об этом не захочет, она как-то бросила сквозь зубы: «Уже замучила всех своей бредовой идеей!» Но, может, сама Марина верит в это совершенно искренне? Или больше, чем верит, – знает?
Еще не решив, что скажет ей, если она появится, Митя уселся на лавочку напротив подъезда, и осторожно оперся спиной на серый от времени и пыли заборчик. За ним грязновато белел домишко, взятый в плен картофельными грядками, среди которых торчал испуганного вида подсолнух. Митя улыбнулся, представив, что Марина застала бы его тут лузгающим семечки – короста шелухи на губах…
«Она может неправильно понять, зачем я ее дожидаюсь, – подумал он с безразличием. – Еще решит, что я запал на нее, или что-нибудь в этом роде. Или ей тоже не может прийти такое в голову? Она понимает, что в таких не влюбляются? Само по себе получается, или она сознательно давит в себе женский шарм? Якобы – сплошной дух? А ведь даже стихов не пишет, если верить Дайне». Впрочем, вспомнились ему отцовские собратья по перу, среди тех, кто пишет стихи всю жизнь, еще пойди сыщи Дух! Но женщина, готовая обречь ребенка на муки, ею осознаваемые, ради…