Шрифт:
Результатом стало то, чего я больше всего опасался: страдание и боль. Боль особая, неописуемая. Та, что мы испытываем, когда понимаем, что обладаем душой, сделанной из плоти, а плотская душа – это мы сами. Есть те, кто до недавних пор имели счастье верить в дуализм души и тела, но, к сожалению для себя, вдруг осознали их единство, а если душа бессмертна, то и страдания, на которые она обречена, – бесконечны. А мы становимся похожими на тростник, который гнется и вибрирует под напором ветра и заставляет вибрировать всю Вселенную. Все, что происходит внутри нас, отражается во Вселенной.
Настоящая боль не та, что мы испытываем, когда жизнь подходит к концу. Это не боль от потери, или от смерти, или от физических страданий. Настоящую боль мы чувствуем в сердце, когда осознаем, что все в мире – это потери и что сама жизнь – это смерть и нет границы, их разделяющей, что наше существование – это непрерывная серия сумасшествий, абсурда и непостижимого. Да, все мы непостижимы. Мы – универсальная совесть, то невероятное исключение, бросившее вызов бездне, заявляя свои права на жизнь, отвоевывая ее, как кто-то верит, в союзе с Богом, который, как вижу, не так уж и всемогущ. Или же вовсе не так и милостив, как хотелось бы верить. Или, наоборот, таким образом Бог посылает нам милость, и эта вера останется для нас непостижимой вплоть до момента возвращения в никуда.
Надо сказать, что мама с ее непосредственностью и смелостью смогла научить нас с раннего детства не только лицом к лицу принимать подобные проблемы, но и решать их. Как любая мать, она была грандиозна в этой роли.
Спасение – в любви: только любовь может наполнить жизнь глубоким смыслом, который никто не рискнул бы оспаривать.
Страдания мамы были невыносимыми, даже, можно сказать, леденящими кровь, потому что не поддавались никаким объяснениям. Она вдруг вся становилась болью, и слезы текли из ее растерянных глаз, что смотрели на меня как-то издалека. Тело, казавшееся почти совсем опустошенным, выжимало из себя по капельке редкие слезинки. Они падали замертво, будто срезанные с ресниц на слегка покрасневшем веке. В руке мама сжимала платочек с вышитыми инициалами – подарок моего отца, когда-то красиво упакованный в элегантную картонную коробку с розовым бантом на крышке (розовый – любимый мамин цвет). Знак отцовского внимания из прошлого…
Мои мысли переключились на отца, на отчаяние, которое он мог бы испытать, видя женщину, безумно любимую им на протяжении всей жизни, в ее теперешнем состоянии: полупрозрачная кожа, проступающие вены на конечностях, пораженных артритом… Эта женщина плакала, слабые всхлипывания сотрясали все ее тело, делая похожей на лист дерева под ударами капель дождя. Мамины стенания походили на хрип умирающего. Я внимательно наблюдал за ней, а она, в свою очередь, – за мной.
Мне так хотелось помочь ей, стать тем утешителем, каким она всегда была для меня. Хотелось стать ее кровом, убежищем, защитной дамбой, безоблачным горизонтом… К сожалению, я не смогу стать ни одним из пунктов этого списка и не смогу ничем ей помочь. У меня даже не было способа достучаться до нее: путь к ее сердцу исчезал или был перекрыт, как это случалось в подобных ситуациях. Иллюзия того, что можно было успокоить маму, испарялась сама по себе. Единственное, в чем она была уверена в такие моменты, – это в том, что ее жизнь подошла к концу.
Думаю, она чувствовала приближение смерти и представляла ее себе как внутренний взрыв, поглощающий все вокруг. Зная маму, уверен, что больше, чем смерть, ее пугало исчезновение. Испариться, как исчезает вода под солнцем. Но больше всего ее угнетало забвение: когда все вокруг, даже Бог, забудут о ней.
Недавно вечером она опять плакала, потому что не могла найти что-то – кто его знает что. Я решил, что она искала свой секретный дневник. В подобные моменты страх забыть свои мысли был настолько велик, что она пыталась записать их на теле. Она яростно хватала ручку, если находила ее, но в тот ужасный день под руку маме попался нож. Все решили, что она хотела себя поранить, но я интуитивно понял ее намерение. Почувствовал, что действительно хотела сделать моя маленькая девочка-мама. Она хотела записать, выгравировать на коже жемчужины своих мыслей, спрятанные от чужих взглядов, судьба которых интересовала ее гораздо сильнее, чем собственная жизнь и будущее, которого у нее не было. Когда мы смывали письмена с ее рук, те драгоценные мысли, к моему великому сожалению, стирались из памяти навсегда. А мама уже не помнила, о чем писала на руках, и глазами невинного ягненка следила за нашими действиями, как смотрят на тех, кто просто моет и обрабатывает раны.
Господи, она так много плакала… Вчера вечером, например, сидя в своем кресле в мягком круге света от торшера в углу, который я выключал, только уложив маму спать. Она плакала, потому что не успела довязать свитер для Пеппино. Шерстяной теплый свитер, который хотела подарить ему на Рождество. А он, молодой семнадцатилетний парень, спасшийся от призыва в армию и боевых действий, теперь должен был подвергнуть свою жизнь даже более серьезным опасностям, добираясь пешком или на перекладных из Неаполя в Петину, чего ему сделать, увы, так и не удалось. Но мама не могла успокоиться. Для нее не существовало второго шанса.
Занавес ее сцены потихоньку закрывался, и для нее это было прощанием с любой надеждой.
«Мне не хватило шерсти», – жаловалась она сквозь слезы. «Вы мне не дали спокойно повязать» или «У меня опять все украли…» Все это обильно смачивалось слезами, что медленно катились по маминому лицу, которое стало походить на рельефную географическую карту. У мамы развилась базалиома, которую ее племянник-врач посоветовал всем нам игнорировать.
– А что вы хотите… В ее-то возрасте, – пробормотал он, пожимая плечами.
И мы по глупости не стали настаивать, почему-то убежденные, что маме осталось совсем немного. Возможно, виной тому стало неосознанное искушение освободиться от старушки. Не из нелюбви – наоборот, из-за большой любви. Ведь любить старика – это сложное дело, требующее смелости, особенно когда он постоянно плачет.
– Зачем мучить ее лечением! – сказал мой двоюродный брат. – К чему омрачать последние моменты ее жизни?