Шрифт:
— Иногда мне кажется, — сказал он тихо, — что я не знал женщины более порочной, чем ты… А иногда… Ну как если бы я верил в вашего Бога, то мог бы сказать, что ты иногда кажешься мне святой.
— Вадим, ты что, какая же я святая! Тоже мне придумал. Гореть мне синим пламенем… Ты меня даже рассмешил.
— Что же, ты считаешь себя такой плохой? — чуть усмехнувшись, спросил он.
— Плохой? — с сомнением ответила она. — Я не знаю… Я не хочу быть плохой… Нет-нет, я так не думаю. А если подумать, у меня и в жизни все не так плохо. Вот только Коренева жалко. Но у меня же есть Лялька. И мама жива. И вокруг так много хороших людей, я могу сказать им что-то доброе, а они мне. И живу я так, что у меня под окнами храм. Если мне плохо, иду туда. А к маме перееду, там тоже есть храм. И, в конце концов, все хорошо. Даже то, что ты пришел ко мне — тоже хорошо. Бог теперь смотрит на нас, ругает почем зря, а все равно любит нас, потому что… потому что…
— Что потому что?
— Я не знаю.
* * *
Он не теперь заметил, а знал давно, что в жизни случаются такие обстоятельства и встречаются такие места, к которым не нужно привыкать, но будто почти сразу прикипаешь к новой действительности, будто прокатывается родственное эхо в подземельях, может быть, даже врожденной памяти. У него почти сразу родилось ощущение, что все ему привычно в Нинином доме, словно уже много лет он обитал среди ветхих стен, носил потрепанную Кореневскую одежду, спал на скрипучей широкой кровати с его женой — теперь уже вдовой, пил дешевое вино, ел простую еду.
Наверное, на третий день, ближе к вечеру, они выбрались из дома. Он в старом коричневом пальто, похожем на балахон, в стоптанных тяжеленных башмаках, в длинном шарфе вокруг шеи, думал о себе, что похож на все давно познавшего и все отвергшего философа-забулдыгу, каким был сам Коренев. Он перед выходом видел в зеркале свою густую белесую щетину и круги под глазами, что придавало его настроению особый пафос. Его пошатывало, и город надвигался на него. А он под спудом похмелья, пребывая в вязкой тяжести, думал со значением: город нарядит тебя в те одежки, в которые считает нужным нарядить. Но если будешь тесниться и приспосабливаться к его капризам, город будет водить тебя за нос. Поэтому нужно показать ему дулю. Он выпростал из рукава руку и показал дулю пожилому, опрятному, чем-то похожему на институтского профессора мужчине, шествующему мимо и чинно поглядывающему на них. Тот остановился, сделав движение, похожее на то, как если бы человек подавился.
— Ты что, Вадим! — Нина испуганно схватила Земского под руку и озираясь потащила скорее дальше, видя, как пожилой «профессор» поднял указательный палец и громогласно, так что вздрогнула вся улица, произнес:
— Сам мудак!
Город летел сквозь времена года, сквозь день и ночь, город еще только вчера лег спать последним зимним вечером, а утром проснулся посреди окончательно размокшей пасмурной весны. Вздутое пористое небо просеивало мелкую морось. Город набухал и темнел, черные спекшиеся снега выжимались, текли ручьи, грязные автомобили плотными рядами двигались справа, а навстречу шли люди, бледные, сомнамбулические. Город — злой Полифем, одноглазый и тупой, он только сначала кажется тайной. Ребенок живет со знанием, что в городе есть что-то решающее и величественное, что выше него — маленького человечка. А когда ребенок вырастает, то начинает прозревать в тупиках однозначности и пошлости. Земский помнил свое взросление и одновременное погружение в жесткие и тупые реалии мира. Единственная ниточка, связывавшая душу с областями истины, была мама. Ниточка бескорыстия и готовности пожертвовать ради тебя абсолютно всем на свете, собою и самим светом в придачу, если бы была такая возможность… Ах, если бы была такая возможность!.. Но теперь мамы не было уже семь лет как. Нина потрясающе походила на маму. Вот в чем дело! Даже одеждой! Маленькая, нежная, и одежда аккуратная и чистая, приталенное клетчатое пальто, красный берет, черные сапожки — но тоже ведь, как и у мамы, все изрядно поношенное и, наверное, вовсе с чужого плеча.
Они шли в магазин в квартале от старой улицы. Земский, как и Нина, в такие супермаркеты наведывался регулярно, но до этого дня они в подобных магазинах передвигались совсем в разных покупательских слоях. Нина выискивала на полках что подешевле и калорийней, и здесь всегда находились витринные задворки и прилавочные низы, на которые сердобольные торгаши специально для малоимущих граждан, дабы те не забывали дорогу в «святые места», выкладывали дешевку и некондицию: жилистые обрезки, индюшачьи шкурки, кости с чернеющими вкраплениями мяса, помидоры с «бочками», гнилые бананы, «макароны» а ля Советский Союз, умеющие в кастрюле превращаться сразу в клецки, дробленую несортовую крупу, «сыр» «Янтарь» из прессованного сухого молока, «масло» из семечного жмыха второго отжима «Прекрасное зернышко», куриные лапки, рыбьи головы…
Земский же приходил в супермаркет в образе богатого делового человека, по прихоти отвлекшегося на бытовые заботы, — полуспортивной походкой, в спортивном же костюме известной германской фирмы, карман атласных брюк бывал оттопырен пачкой купюр (увы, он так и не признал никаких портмоне и кошельков), на пальце правой руки покручивая ключами с брелком — тоже своего рода украшение, заменяющее мужчинам «золото-камушки». Он в такие магазины захаживал и без жены, потому что однажды совсем случайно открыл для себя распространяющий по организму приятные флюиды лечебно-психологический эффект от сорокаминутного съестного «shoppings». И что греха таить — любил покрасоваться, делая покупки не столько для еды, сколько для того, чтобы закрепить каким-нибудь авокадо и куском осетрины, которую терпеть не мог, свой немаловажный статус — к портрету успешного человека очень подходила рамка из всех этих авокадо, осетринок, парной вырезки, красивых и недешевых креветок, коробочек с пикантными восточными салатами, палочки сырокопченой, упаковки «blue-cheese», маринованных грибочков, каперсов, маслинок, баночки икры (все-таки красной)… и прочего-прочего, не счесть… и по особому настроению, — конечно, несколько реже — трех-четырех крабовых ног и в совсем редких случаях малюсенькой баночки черной — «иранской»… Молодая дамочка в красной униформе на кассе всем своим видом выражала готовность по-кошачьи мягко обернуться вокруг ног — так во всяком случае ему казалось… Тележка «понтово» вывозилась на улицу, опять же к «понтовому» автомобилю, припасы небрежно перегружались в багажник, тележка бросалась на стоянке. Он думал: если заправские торгаши верят в рай, то этот рай должен быть гигантским изобильным супермаркетом с толстым приветливым Мамоной за кассовым аппаратом. Половина припасов, залежавшись в холодильнике и шкафчиках, просто выбрасывалась в мусоропровод — на радость безвестным обитателям городского помоечного придонья.
И вдруг внезапное отрезвление. Невысокий крепыш-охранник в черном, с туповато-бесстрастным лицом следовал за ними по пятам. Будто робот — его абсолютно не трогали отвлеченные понятия. Он перед собой видел опустившегося мужика в пальто-балахоне — в такое пальто можно легко припрятать и что выпить, и что закусить. Земский с жутью осознавал, что если охранник вздумает его проверить, пошарить по карманам, то и не возразишь. Он на отвердевших ногах следовал за Ниной, параллельно отслеживал охранника, нес корзинку, которая наполнялась по мере приближения к кассе: две бутылки таинственного пойла, названного «портвейном», за тридцать три, килограмм затекших желтоватым жиром и ледяными наростами «гармональных» окорочков из благочестивой Америки, упаковка крошащейся в муку вермишели, три луковицы, десяток яиц, буханка черного. И два мандарина — на десерт, так сказать. В очереди Нина подсчитывала скромные капиталы, пересчитывала мятые червонцы и потряхивала в ладони мелочью. Здесь Земский обнаружил, что был еще и нахлебником у своей бедной любовницы.
— Я тебе потом все отдам, — бормотал он, повергаясь в еще большую нелепость и заодно ее вводя в краску.
— Вадим, перестань…
Но у кассы все-таки случилось — каких-то сущих копеек не хватило. Нина перерыла сумочку, и этот момент поиска — поворот голов, искаженная ухмылка на отлете, готовые цвыркнуть полные крашеные губы… Пространство мельчилось в звенящую нищенскую медь. Земскому пришлось нести назад через весь зал два мандарина в пакетике — несостоявшийся десерт — в брезгливо отстраненной от тела руке. Он медленно покрывался коростой, броней нечувствительности: что ж, если рассудить, то инъекция нищетой даже полезна. Охранник шел попятам — до витрин с фруктами и назад, к кассе.