Шрифт:
— А вот ты, мил человек, скажи, как на духу, не кривя и не юля, разреши наш спор многолетний, многотрудный: можно ль убить ближнего своего не за котомку с бриллиантами, а за понюх табака?
Земский едва заметно усмехнулся и ответил тоже певучим тоном:
— Смотря кого считать человеком. А то можно и за понюх табака.
— Вот как? — здоровяк будто удивился ответу. Почесал пальцами у себя в затылке. — Но как же тогда совесть? — Выпучил глаза. — Замучит змея ползучая… И побежишь тогда с повинной, и упекут тебя на пятнадцать годочков лес рубить на пользу окаянной родины.
— Это только в старых сказах убийцу совесть мучает, — спокойно сказал Земский. — А сейчас в сказки никто не верит. Выпьешь водочки и все грехи разом смоет. Или еще лучше проглотишь хороших снотворных. А можно еще сходить к психологу. Этот подонок скажет: прости самого себя, поцелуй самого себя в зад, и совесть успокоится.
— Эть, я же говорил тебе, Андрей Петрович, — с удивлением произнес здоровяк и повернулся к низкорослому родственнику. — Мы имеем пред лицом своим готового убийцу. Не гляди, что интеллигент. — Он вновь повернулся к Земскому: — Однако, ты сильно разговорчив. Скажи-ка, мил человек, часто ли тебе в твоей бренной жизни доставалось по мордам?
— Не жалуюсь, — ничуть не испугавшись, так же в тон ему — певуче — ответил Земский.
— Петр Петрович. Чо с ним тренькать, дай мне его, — напряженно сказал второй мужчина, сидевший за столом куда ниже своего родственника — по плечи ему.
— Андрей Петрович, — ответил Петр Петрович. — Как же можно обидеть гостя, даже если он интеллигент! Сколько я учу тебя хорошим манерам, а все без толку… — Петр Петрович опять повернулся к Земскому: — Ты ведь гость у нас, мил человек?
— Гость, — кивнул Земский.
— А звать тебя как?
— А звать меня Вадим Петрович, — опять в тон ему отвечал Земский.
— И ты Петрович? — удивился низкорослый Андрей Петрович.
— И я… И еще я мало того что интеллигент, я еще очки обычно ношу, и очков у меня четыре пары на разные случаи жизни, да вот только на этот раз забыл дома.
— Тогда выпей с нами чего бог послал, Вадим Петрович, — рассудительно сказал здоровяк. — А послал он нам коньяков самородных, самосильных, нескончаемых… И сала немного на заедку… Однако, кушаешь ли ты сала, мил человек, или тебе по каким-то идейным причинам сала кушать нельзя?..
— Я кушаю сала.
— И черный хлебушко кушаешь с маринованными огурчиками?
— И черный хлебушко кушаю, и маринованные огурчики, и от щуки с чесночком не отказался бы.
Здоровяк на некоторое время замер с поднятой в руке бутылкой.
— Однако… — качнул головой и стал наливать. Ему игра явно нравилась. — Тебя нам бог послал — в аккурат к годовщине Альбины Альбертовны… Помянешь ли ты, мил человек, Альбиночку — цветок увядший?
— Отчего же не помянуть? Помяну.
Земский придвинул от рукомойника к столу деревянный табурет, уселся — не скромно, с краюшку, а даже с намеком на вызов, посреди свободной стороны, на полстола, широко расставив ноги и рукой подперев себя в бедро, отставив локоть. Взял замызганный стакан. Едва заметно принюхался: спирт явно был суррогатным, скорее всего просто разбавленной стеклоочистительной жидкостью, потягивало от спирта ацетоном. Но выпил со спокойным лицом, поданной старушкой вилкой подцепил дольку огурчика.
— А не обижаешь ли ты нашу Ниночку, человек случайный? — с певучестью, но прежде также размеренно выпив и поставив на стол стакан, но не закусывая, только утерев пальцами выпяченные губы, спросил Петр Петрович.
— Зачем мне ее обижать, — скривившись ответил Земский. — Я ей только приятное делаю. Приятное вечером, и приятное утром, а если проснусь среди ночи, то приятное среди ночи.
— Хм, — сказал здоровяк, — а ты однако шутник. — На лице его мелькнула тень смущения, но он постарался вернуть себе певучий тон: — И это правильно. Не обижай ее.
— Я за Нинку, — ощерившись сказал его низкорослый брат, — разорву пасть.
— Мы Нинку любям, — откликнулась из своего угла старушка и тряхнула головкой в панаме. — Не смотри, что заблядовала девка. А все — добрая.
Петр Петрович налил еще по треть стакана. Поднял свой и сказал торжественным голосом:
— За добрых людей.
Выпили. Потом выпили еще — «за нашего гостя». Потом — за здоровье «матери». Старуха, как понял Земский, и была матерью этих двоих. Земский закурил предложенную сигарету, дым стал зудом проникать глубоко в грудь, возникало ощущение, будто в легких бегают туда-сюда муравьи. Курили все сразу, так что хитро щурившаяся старушка в панамке иногда совсем исчезала в плотном смраде. Спирт-«максимка» действовал безупречно. Земского заволакивало ощущением вовсе не усталости и отупения, усталость отступила, а ему скоро стало, напротив, желаться то ли погикать, то ли сделать еще что-нибудь энергичное. И вдруг Андрей Петрович отодвинулся от стола и достал гармошку — черную, потертую двухрядку, и, широко раздав меха, взял аккорд, каким-то чудом повторявший странное ощущение бесшабашности, охватившее Земского.
— Так вот же гармонь! — с чувством счастливого открытия сказал Земский.
Большая мохнатая черная голова Андрея Петровича еле выглядывала поверх гармошки, а руки его были велики, сильны. Он начал с радостной жутью пиликать и орать перекошенным ртом:
Меня мама родила -
Синего угрюмого.
Повертела, поглядела
И обратно сунула.
И следом тут же подхватил Петр Петрович — басисто, увязая, не поспевая за гармонью:
Она сказала пузану:
Сейчас по пузе резану…