Шрифт:
Ко времени вступления на престол характер молодого императора успел уже вполне определиться. Это был человек необычайно живой, склонный к постоянной и напряженной деятельности и отнюдь не способный проникнуться английским идеалом царствующего, но не управляющего монарха. Он был постоянно в движении, вечно ездил и путешествовал, много раз посещал все столицы Европы (кроме Парижа), плавал по Средиземному морю, бывал в Константинополе и Палестине, не говоря уже о городах его собственной империи, которым он наносил многократные визиты по поводу всякого рода исторических годовщин. Всюду он обнаруживал большую склонность к самостоятельности и любил выражать свои мысли не только по поводу явлений общественной и политической жизни, но и по поводу вопросов искусства, религии, литературы и педагогики. Появится ли какое-нибудь новое громкое произведение литературы, нашумит ли какая-нибудь научная книга или возникнет новое направление в области искусства — и император спешит выразить в письме к ученому другу или еще чаще в публичной речи свое отношение ко всем этим явлениям. Многосторонность интересов императора и крайняя импульсивность его натуры приводили к тому, что все, занимающее в данный момент общественное внимание, все, о чем говорили в широкой публике, волновало и затрагивало его самого, как его личное дело, и он чувствовал органическую потребность излить обуревавшие его мысли и настроения на бумаге или выразить их открыто перед всем обществом на словах. Часто министры хватались за голову от страха, когда коронованный оратор, ни с кем не посоветовавшись, увлекаемый своими настроениями, делал публичные заявления, в корне несогласные с конституционным строем германской империи или несовместимые с уважением к соседним великим державам. Не раз ответственным представителям власти приходилось отчитываться перед рейхстагом за слова безответственного главы государства или вступать по поводу их в щекотливые и неприятные объяснения с дипломатическими представителями иностранных государств.
В личности и мировоззрении Вильгельма II была довольно странная смесь черт и особенностей, сближавших его, с одной стороны, с королем-романтиком Фридрихом Вильгельмом IV, а с другой — с такой реалистической натурой, какой был Вильгельм I. Как и Фридрих Вильгельм IV, он чувствовал неискоренимую потребность подводить под все свои действия идеологическую основу; без идеологии и теоретических оправданий, выливавшихся почти всегда в форму шумной и феерической фразеологии, он не мог жить. Для всех его поступков ему всегда нужна была высшая санкция, нужно было сознание, что его действия согласны с мировым порядком и основными принципами бытия. Это придавало с самого начала всему его мировоззрению метафизический и мистический характер. Политика, согласованная только с условиями времени и требованиями случайно сложившихся отношений, для него была пустой и вздорной; нити правительственных действий он стремился протянуть до высших и последних точек зрения и свое поведение в качестве монарха согласовать с волей высших сил и с требованиями божественного закона. Эта мистическая концепция власти свелась на практике к защите чисто средневековых идей, к возрождению романтической фантастики Фридриха Вильгельма IV. Сущность политического мировоззрения Вильгельма II заключается в том, что Бог для достижения своих высших целей избрал германский народ и через него творит свою волю на земле; руководителем же германского народа предназначено быть роду Гогенцоллернов; никто не в праве вырвать у них из рук этой высокой миссии, не нарушая заветов самого Бога, и сами они не имеют права никому отдать своей державной власти, — иначе они вступят в конфликт с божественной волей и ее высшими предначертаниями. Так как германский народ есть народ Божий, то для спасения человечества необходимо его верховенство и в сфере моральной, и в сфере материальной. В речах Вильгельма постоянно проглядывает мысль, что только немецкому народу присущи те добродетели, которые должны просветить мир. Другие народы развращаются и падают все ниже и ниже; в немецком же народе все более и более укрепляются нравственность, религиозность, благородство чувств, возвышенность мысли, самоотверженность, любовь к отечеству, верность королю, энергия и любовь к работе. В речи, произнесенной 2 сентября 1908 г. в Мюнстере, он говорит: «…Наш народ станет той гранитной скалой, на которой Господу Богу угодно будет закончить свое дело просвещении мира. Тогда-то исполнится слово поэта, который сказал, что мир излечится силой немецкого духа». Эти слова относятся к великому будущему Германии. А вот характеристика исторической миссии германского народа в прошлом (из речи на банкете городской думы в Аахене 19 июня,1902 г.): «Можно ли не подумать о Провидении, когда бросаешь взоры в историю веков, пережитых нашим отечеством… Скипетр римских цезарей перешел в руки их преемников, здание империи, разоренное и подгнившее, пошатнулось; только появление германцев с их чистым сердцем и с радостью победы могло дать истории мира новое течение, которое она сохранила и до наших дней». Продолжая дальше ту же речь, император говорит: «Наш язык отвоевывает все большие области далеко за пределами моря; наша наука и наши открытия устремляют свой полет в безграничную даль; нет ничего в области современной науки, что не было бы написано на нашем языке, и нет такой мысли, которая не была бы сначала высказана нами, чтобы быть потом перенятой уже другими нациями». Как избранному народу, германцам свыше предначертано блюсти на земле мировой порядок и в качестве высшего стража добра удерживать народы от братоубийственных столкновений. «Готовый, вооруженный заново немецкий народ, — говорит император 11 сентября 1893 г. в Карлсруэ, — стоит на страже, как некогда бог Геймдал, охраняя мир на земле у врат храма Мира, и не только в Европе, но и на всей земле. Пусть же немецкий народ не погрешит в этой высокой, цивилизаторской миссии, посланной ему Богом и уже намеченной моим дедом». О поддержании мира на земле, как о провиденциальной задаче германской нации Вильгельм говорил довольно часто, — и в первые, и в последующие годы своего царствования, — и говорил, очевидно, вполне искренне. Но под миром он понимал только такой мир, который основан на верховенстве германского народа. Пусть народы признают право Германии разрешать их распри в качестве высшего судьи; пусть они преклонятся перед ее решениями, и тогда мир на земле не будет нарушен. Но она смело поднимет свой меч против тех, кто явится нарушителем и ее прав высшего арбитра, и тех порядков, которые она признает за освященные божественным законом. «Прусский король в состоянии поддержать мир, — говорил Вильгельм в 1890 г. в Кенигсберге, — и я знаю, что тот, кто захочет его нарушить, получит урок, который сто лет спустя будет помнить». И так как Германия, блюдя мировой порядок, сама же свыше уполномочена разрешать, в чем этот порядок заключается, то ее право обнажать меч, в сущности, ничем не ограничено…
Говоря о божественной миссии германского народа, Вильгельм, однако, всегда имел ввиду одно ограничение: Германия остается избранным Божьим народом только до тех пор, пока она следует за данными ей Провидением руководителями и вдохновителями — Гогенцоллернами. К славе, к победам, к великому будущему Германии могут вести только одни Гогенцоллерны, и благо ей, если она останется послушной их священному руководству. Вильгельм воскрешал чисто средневековое представление о правах монарха и защищал его теми самыми аргументами, какими это делали когда-то Фридрих Барбаросса и его преемники. В речи, произнесенной на банкете бранденбургского ландтага 5 марта 1890 г., он говорит: «…Я вижу в стране и в народе, который мне вверен, талант, данный мне Богом; долг мой повелевает мне его умножить, как сказано в Библии, и когда-нибудь мне придется дать за него ответ. Я думаю, что пока он со мной, я сумею его вести таким путем, чтобы он возрос, и возрос немало… Тех, кто захочет мне помочь в этом деле, я приветствую от всего сердца; тех же, кто захочет мне помешать в моей работе, я раздавлю». В своих многочисленных речах Вильгельм на разные лады разъяснял ту мысль, что род Гогенцоллернов правит Божьей милостью и ни перед кем, кроме Бога, за свои действия не отвечает. 24 февраля 1894 г. на банкете бранденбургского ландтага он заявляет: «…Если мои предки, и в особенности тот, о котором мы больше всего любили вспоминать, как о величайшем бранденбуржце, великий курфюрст, были способны выполнить так много важного на благо своей страны, то это было возможно отчасти благодаря взаимному доверию государя и его народа, но больше всего благодаря тому, что дом Гогенцоллернов обладает чувством долга — чувством, исходящим из сознания, что Бог поставил их на тот пост, который они занимают, и что одному только Богу да еще своей совести они обязаны отчетом в том, что делают для блага страны». Но, может быть, это заявление Вильгельма о королевской власти «Божьей милостью» относится только к прошлому? Может быть, положение изменилось с тех пор, как в Пруссии появился ландтаг, а в Германии — рейхстаг? На этот счет речи императора не оставляли никаких сомнений. В речи о Вильгельме I осенью 1897 г. при освящении памятника ему в Кобленце он говорит: «Для всех нас и больше всего для нас, государей, он взрастил и довел до ослепительно блестящего состояния ту драгоценность, которую мы должны почитать и считать священной, это королевская власть Божьей милостью, власть со всеми ее тягостными обязанностями, с трудами, которые не имеют конца, с ее страшной ответственностью перед одним лишь Творцом, от которой ничто не может его освободить, ни один человек, никакое министерство, никакой рейхстаг, никакой народ». Император неоднократно заявлял, что, чувствуя себя орудием в руках Бога и черпая силы и уверенность из этого сознания, он, невзирая на все препятствия и противодействия, будет идти по тому пути, который предуказан ему свыше. Вот что он говорил 6 марта 1890 г. в Билефельде: «Дело в том, что каждый государь из дома Гогенцоллернов глубоко сознает, что он всего лишь уполномоченный здесь на земле, что он обязан дать отчет в своей работе Высшему Царю и Господину и обязан с неизменной верностью выполнять дело, которое ему назначено свыше… Вот откуда та непоколебимая воля, с которой они проводят то, что ими однажды предпринято». Такого рода цитаты из речей Вильгельма, подтверждающие то, что император в его глазах посланник Неба, призванный творить его волю и отвечающий за свои действия только перед Богом, можно было бы при желании приводить до бесконечности.
Чем же в таком случае была в глазах императора конституция германской империи, которой он присягал при своем вступлении на престол, относительно которой он в своей первой тронной речи (27 июня 1888 г.) заявил: «Я держусь того мнения, что наша конституция устанавливает справедливое и полезное разделение в участии различных общественных сил в жизни государства, и вот отчего еще, а не только в силу моей присяги, я буду с ней считаться и защищать ее». Последние слова императора находятся в неразрешимом противоречии с тем представлением его о власти Божьей милостью, которого он неустанно придерживался в течение всего своего царствования, и им нельзя придавать особенно серьезного значения: они были произнесены в момент присяги перед лицом обеих палат (рейхстага и ландтага в сборе), и молодой император, увлеченный торжественностью парламентской обстановки, мог уже в силу одной впечатлительности своей натуры сделать заявление, которое плохо согласовывалось с его мировоззрением. Дальнейшие его речи и поведение не оставляют сомнений в характере его отношений к рейхстагу и ландтагу: он видит в них чисто человеческие учреждения, создавшиеся благодаря случайностям истории. Может быть, они и нужны как временное орудие, способствовавшее созданию германского могущества, но во всяком случае они не имеют в своей природе ничего абсолютного, на них не почиет благодать Божья, и их существование можно оправдать только соображениями временной и условной, а не вечной и абсолютной правды. Поэтому их права и значение ни в коем случае нельзя сопоставлять с правами и значением такого божественного установления, каким является власть королей прусских и императоров германских. Между властью государя и парламента в глазах Вильгельма то же различие, что между метафизическим миром вечных, неизменных сущностей и случайным, обманчивым миром явлений. Для обоих миров должна быть и разная оценка, и разная мерка: действия одной судятся по высшим и неизменным, часто даже и недоступным для человеческого понимания законом, а действия второй — преследуют только временные и случайные цели и должны быть обсуждаемы только с таких временных и случайных точек зрения. В случае конфликта между этими двумя точками зрения — вечными и временными — последние должны, безусловно, отступить перед первыми, и Вильгельм не раз заявлял, что в тех случаях, когда он чувствует, что его действиями руководят высшие соображения, он не уступит и не остановится перед самыми энергичными действиями, которые должны будут привести к осуществлению его «непоколебимой воли». Дошел ли он, однако, до прямых нарушений конституции? Судьба избавила Вильгельма от таких критических положений, и нарушать конституцию ему не пришлось. Но едва ли на это у него хватило бы энергии. При всей категоричности его заявлений, при всей уверенности в своих силах настоящей воли у него никогда не было, и на бисмарковскую решительность (в эпоху конфликта) он, по-видимому, был не способен. Как у большинства слишком много говорящих людей, его энергия часто почти целиком уходила на красноречие и словесные заявления, и перед стойким и решительным сопротивлением он пасовал. В этом отношении он недалеко ушел от своего деда.
Таким образом, государственно-правовая концепция Вильгельма была проникнута чисто средневековым архаизмом. В некоторых отношениях он шел даже дальше средневековья и погружался в чисто первобытные чувства и настроения. Склонность императора к возрождению патриархальных мотивов признавал даже и профессор Лампрехт, написавший к 25-летнему юбилею царствования его хвалебную характеристику [18] . Он указывал на то, что император хотел бы видеть германский народ таким же, каким он был во времена Тацита — крепким, сильным, но, главное, еще не подвергшимся развращающему действию культуры. Для Лампрехта и, можно думать, что вместе с ним и для большинства образованных немцев, — симпатии Вильгельма к архаическим порядкам отнюдь не являлись признаком его культурной отсталости. Наоборот, он говорит, что «именно высокие дарования современности, которые предрасположены и привыкли смотреть вдаль, часто обнаруживают 6 своей натуре первобытные мотивы, не порывая, однако, благодаря этому связей с современностью». Архаические склонности Вильгельма, по мнению, Лампрехта делали его особенно близким к простому народу. «В современной жизни нашего народа, — говорит он, — еще продолжают жить могучие духовные остатки тех времен, когда германцы впервые поили своих косматых коней в Рейне; монарх, который вместе со многими другими обнаруживает такого же рода черты, должен быть в состоянии легко подойти к чувствам именно низших народных слоев». С последним утверждением ученого немецкого историка едва ли можно согласиться, ибо как раз среди немецкой демократии патриархальные замашки императора всегда встречали неизменный и наиболее сильный отпор. Но как бы то ни было, стремления императора к возрождению отношений самой седой старины, лежащей дальше от нас, чем средневековье, не отрицали и люди, настроенные к нему очень благожелательно.
18
Karl Lamprecht. Der Kaiser, Versuch einer Charakteristik, 1913.
К числу патриархальных идей Вильгельма II относится прежде всего его представление о короле, как об отце своих подданных. По манере выражений императора иногда можно было подумать, что он забывал о своем положении главы многомиллионного народа со сложными интересами, предъявляющего сложные запросы к правительственной власти; ему как бы казалось, что он — вождь небольшого родового союза, все члены которого ему лично известны, все потребности которого он сам может удовлетворить. «Я отлично знаю, — заявляет он 15 мая 1890 г. в Кенигсберге, — чего вам недостает, и я направляю свои действия, сообразуясь с этим». Четыре года спустя он говорил: «Моя дверь всегда открыта для моих подданных, и я их выслушаю охотно», — как будто стоило только уведомить короля-отца о невзгодах, постигших его детей, и он бы мановением руки сразу всех успокоил и все уладил. Поэтому ему казались совершенно излишними всякого рода политические партии, а деятельность политических агитаторов он считал откровенно вредной. Политическую оппозицию он приравнивал к неповиновению и видел в ней пагубный дух непокорности. Еще в 1891 г., когда в Германии поднялся шум по поводу удаления Бисмарка, он говорил бранденбуржцам: «Мне кажется, что некоторые лица не совсем ясно представляют себе путь, по которому я иду и который я избрал, чтобы вести вас, а также и весь мой народ к моей цели и к всеобщему благополучию… Я очень хорошо знаю, что в данное время кое-кто пытается напугать общественное мнение. Дух неповиновения заполз в страну: скрытый под блестящим и обманчивым покровом, он старается ввести в заблуждение мой народ и людей, мне преданных».
Больше всего боялся Вильгельм II развращающего действия современной культуры. Нужно культивировать в себе старинные добродетели и чуждаться модернистских течений — ив области религии, и в области искусства, и в области литературы. Эту мысль император часто повторял на разные лады. Хороший немец должен быть простым, послушным, выносливым и немудрящим человеком. Его главным чтением должна быть Библия, но он не должен вдаваться в богословские тонкости и конфессиональные споры. Религия должна пониматься «не в строго догматическом церковном смысле, а в более широком значении, практически применимом к жизни» [19] ; она должна воспитывать в людях нравственные добродетели, любовь к отечеству и верность королю; что же касается догматов, то к ним Вильгельм был глубоко равнодушен, и в этом отношении сохранял терпимый дух своих предков; но религиозность должна быть неотъемлемой чертой хорошего немца, и в этом отношении Вильгельм не делал никаких уступок. Искусство и литература также должны воспитывать в людях старинные добродетели и быть «школой идеализма», как любил говорить Вильгельм. Ни импрессионизма, ни реализма он не выносил, к Гауптману питал чуть ли не личную вражду, зато преклонялся перед Вегасом, Менделем и Вильденбрухом. Император чувствовал особенное влечение к скульптуре, но только потому, что «скульптура еще не тронута этими так называемыми современными течениями; она еще чиста и прекрасна» [20] . Также патриархальны взгляды Вильгельма и на задачи школы, которой он предлагал «насаждать религиозное чувство и христианское рвение» и «развивать в воспитанниках чувство героизма и исторического величия». Это, конечно, помимо борьбы с тлетворным влиянием социализма, которую Вильгельм также вменял в непременную обязанность школе. Для довершения характеристики этих патриархальных симпатий императора добавил его взгляд на роль женщины, для интересов которой он рекомендовал три исключительных области: церковь, кухню и детей (три К: Kirche, K"uche und Kinder).
19
Из речи Вильгельма в Мюнстере (1908).
20
Из речи художникам Аллеи Победы.
Но было бы глубокой ошибкой делать из всего этого заключение, что император всецело жил в мире мистических идей, средневековых и патриархальных идиллий и был слеп и глух к требованиям современной ему жизни. Наоборот, реальный смысл, умение согласовать свои действия с реалистическими запросами жизни и преклонение перед реальными силами были присущи ему в неменьшей мере, чем его деду. Он не даром проникся великим преклонением перед Вильгельмом, чтил его гораздо выше, чем своего отца, и вопреки очевидному стремился укрепить за ним в потомстве титул «Великого». Много раз в своих речах он, обходя память отца, заявлял, что будет следовать в своей политике по стопам деда, и в этом преклонении несомненно помимо общности консервативных симпатий обоих императоров, помимо внешнего блеска царствования Вильгельма I очень важную роль сыграла и реалистичность мировоззрения старого императора, нашедшая себе сочувственный отклик в душе внука. Вильгельм II был слишком живым, подвижным и наблюдательным человеком для того, чтобы замкнуться в сфере отвлеченной идеологии, как это делал Фридрих Вильгельм IV, и отгородить себя китайской стеной архаических идей от запросов и потребностей действительной жизни. Потребность в идеологическом оправдании его действий в его душе была очень сильна, но едва ли будет ошибкой сказать, что даже самые отвлеченные и мистические из его идей служили ему лишь оправданием и теоретическим прикрытием для вполне определенных направлений его практической политики. Идея божественного посланничества дома Гогенцоллернов служила на практике оправданием для властных замашек непарламентарного управления, идея провиденциального Назначения германского народа прикрывала националистическую нетерпимость и презрительное отношение к народам негерманской расы, а идеализация тацитовских германцев на деле оказывалась синонимичной идеям политического и общественного консерватизма, допустимого в хронологических рамках конца XIX и начала XX веков. В этом отношении можно смело сказать, что не идеология владела Вильгельмом II, а он своей идеологией, приспосабливая ее отвлеченные принципы к потребностям личного, националистического и консервативного режима. В этом отношении он стоял между Фридрихом Вильгельмом IV и Вильгельмом I. Фридрих Вильгельм IV был рабом своей идеологии; она заводила его в такие заоблачные выси, из которых не было пути на землю к деятельности практического политика; Вильгельм I, наоборот, был до такой степени реалистичен, что не нуждался ни в какой идеологии и чувствовал себя прекрасно и без подведения общих оснований под свою политическую деятельность; Вильгельм II был одновременно и практическим политиком с понятием реального и отвлеченным идеологом, причем идеологическими принципами он пользовался для того, чтобы оправдать свое поведение в качестве практического политика, а практическая деятельность и уроки ближайшего прошлого являлись для него опытным материалом, на основе которого в его душе выстраивалась система отвлеченных принципов и идей.