Шрифт:
Бируте выкарабкалась из вороха соломы (хватит на вечернюю кормежку), заперла дверь сарая, умылась снегом, пообирала с одежды соломины и ушла в деревню.
— Вот дочь, вот дитя. Запирает от собственных родителей, будто от врагов, — догнал ее голос Морты.
«А как же, — усмехнулась Бируте про себя. — Кто мне запретит запирать сарай собственного отца…»
Во дворе правления она никого не встретила, обрадовалась. В читальне тоже не было посторонних. Тадас сидел, обложившись книгами, и что-то записывал в толстенную тетрадь. Лицо серьезное, брови задумчиво насуплены. Настоящий ученый… Но вот он увидел Бируте, и мигом всю науку унесло. Вскочил, протянул обе руки над столом. Лицо лучилось безудержной улыбкой, как вода озера, тронутая ветром в солнечный летний день.
— Бируте! С какого ты неба свалилась? Иди скорее, поможешь мне заниматься. Вчера ждал-ждал в читальне допоздна — и не пришла. Такое твое поведение, дорогая женушка, мешает твоему мужу постигать сельскохозяйственные науки, — разглагольствовал он, усаживая ее рядом.
— Вчера так уж вышло, — корова телилась, — объяснила Бируте.
— Ладно, капитулирую перед теленком. — Тадас поднял руки, потом обнял Бируте за талию и положил ей голову на плечо.
Так они сидели какое-то время. Тесно прижавшись, разговаривая взглядами, пожатием пальцев, улыбкой. Но вот Бируте приходит в себя, она мягко вырывается из объятий Тадаса, отстраняет его. Сердце грохочет как встречный поезд. Но не от радости встречи, не от счастья, а от ужасной мысли, с которой она прибежала сюда. Бируте зажмурилась, как перед прыжком в холодную воду. Сейчас она все расскажет Тадасу, вот сейчас. Раз, два, три! Нет, еще минуточку, еще одну. Вот до ста еще сосчитает…
Тадас, ничего не подозревая, балуется ее косами: связал обе хвостиками, забросил себе на шею; пятится вместе со стулом и Бируте тащит.
— Попался в петлю, братец. Кончено! — смеется он. — Теперь не сбежишь.
Бируте смотрит ему в глаза. Большие, серые, как взбороненная пашня.
— Чего так смотришь? — Тадас наконец увидел перемену в ней.
— Ты уверен, что я… Римшайте? — спросила она шепотом.
— А какое мне дело, кто ты. — Тадас расхохотался, схватил ее в объятия и губами зажал рот.
— Отстань, Тадас. Пусти…
— Ты была Бируте, ты есть и будешь только Бируте для меня, — шепчет он. Связанные косы упали ему на спину, словно окрутили их медным канатом. — И ничего больше я знать не хочу.
— У меня в жилах белая кровь. Откуда ты знаешь, вдруг я уродилась в мельника? — Бируте не говорит, а кровоточащую рану в сердце разрывает.
— И знать не хочу, — повторяет он, но все-таки отпускает ее: снимает с шеи медную плеть кос, распутывает узел. — Гитлер судил о людях по крови, а мы требуем от человека только одного — чтобы он был настоящим человеком.
— Я не такая, Тадукас. — Ее взгляд пугливо прячется, сплетенные пальцы трещат, сжимая коленку. — Я не настоящий человек. Наверное, это Лапинас во мне отзывается.
«Сейчас уже можно начать про Пеструху. Как знала, что ее спрятали, как молчала, как помогала матери и отцу (не Римше, Лапинасу) обманывать колхоз… С домом тогда, конечно, придется распрощаться. Но, может, давно надо было разрубить этот узел…»
— Ненастоящий человек! Мое солнышко — ненастоящий человек! Может быть, ты оловянная, как андерсеновские солдатики, или пластмассовая? Дай-ка погляжу поближе, как выглядит мой ненастоящий человечек… — Тадас кладет руки Бируте на плечи, смеется. В глазах любовь и доверие. Счастливый Тадас! И не подозревает, что она держит за пазухой камень. Вот она ударит его по безмятежному лицу, а то и в самое сердце. А тогда?.. Кто знает, что будет тогда… Может, ничего, но пока он рядом, такой счастливый, доверчивый, она не может признаться, что она — лишь оловянный солдатик.
Бируте кинулась ему на шею, припала к груди. Глубокий вздох сорвался с губ, и это было все, что она могла сказать.
Медведь выбежал навстречу, скуля, носился вокруг, руки лизал, подпрыгивал, лизнул даже лицо, за что схлопотал палкой по хребту, но удар был скорей дружеский, чем сердитый, так что верный пес еще радостней залаял, перекувырнулся и помчался в хлев. Знал, хитрец, чем может порадовать своего хозяина…
Лапинас пошел следом. Выпитая в городе водка приятно грела грудь, весь он сиял как пасхальное утро. Не с пустыми руками возвращается. Припас кое-что за пазухой для своей Мортяле. И новости неплохие принес. А истосковался, будто целый год не виделись.
Морта собирала с навоза свекольные огрызки и кидала в корыто. Была простоволоса; высокая грудь обтянута вязаной кофтой; юбка на ней тесная, короткая; оттого и казалась она моложе своих сорока четырех лет, стройнее станом, который не испортили ни частые роды, ни изнурительная работа.
Лапинас подошел к ней и обхватил сзади за бедра.
— Отстань, жеребец, — Морта грубо оттолкнула его. — Не это у меня в голове.
— Медведь, постереги! — Пес послушно выбежал во двор и сел у изгороди. Лапинас снова потянулся к Мортиному бедру — нашло игривое настроение, — но она сердито отбросила его руку. — Что сталось, Мортяле? Ты не думай, я не пьяный. А если малость хватил, то на радостях. Дикари бунтуют. Хорошо, что мы не поторопились. Чего доброго, все еще по старинке останется. — Морта ничего не ответила. Он вытащил из внутреннего кармана пиджака бумажный сверток и развернул перед глазами новый шелковый платок. — Это я тебе гостинец привез, лапонька. Видишь, красота какая! Белый, как лунная ночь, шуршит. И цветы белые, тисненые. Наденешь на пасху, вся Лепгиряй засверкает. Сердишься еще на своего Мотеюса или уже нет?
Лапинас накинул платок Морте на плечи. Она прижалась щекой к нежной, пахнущей магазином ткани и тяжело вздохнула.
— Нам поговорить надо, Мотеюс.
— Поговорим, отчего бы не поговорить, Мортяле. — Мотеюс крепко обнял ее и пощекотал кончиками усов шею. Поначалу Морта будто рассердилась, вырывалась, но вскоре успокоилась, обмякла, захихикала тихо и все откидывалась, откидывалась, пока, наконец, не повисла на руках Мотеюса. — Давай полезем на чердак яички поищем, лапонька, давай…