Шрифт:
Последних слов Лукас уже не слышал. Туман застлал глаза, в ушах зазвенело. Он сорвался с досок и побежал прочь.
На хуторе Круминисов, за телятником, стоял ощипанный стог соломы.
— На, возьми корзинку и иди, — сказала Магде мужу. — Я догоню.
— Да и у меня… того… давит, — Раудоникис залез за стог.
С другой стороны подозрительно громко шуршала солома.
— Ты уже, жена? Что ты там так долго делаешь?
— Свадебных гостинцев захватить надо. По дороге.
— Никак соломы захотела? — Раудоникис предостерегающе крякнул и обогнул стог, где копошилась Магде.
И правда! Рядом со стогом высился надерганный ворох соломы. Магде, присев около него, искала концы подложенной под низ веревки.
— Чего уставился? Сделал дело и иди, — обругала она мужа. — Валяй своей дорогой, чтоб ничего не видел.
— Да вижу, жена.
— Не болтай! Ничего ты не видишь.
— Вижу, жена, и буду видеть.
— От угощения Григаса у тебя голова задом наперед. Валяй домой, сказано!
— Нет, жена. Дальше так не пойдет. Больше меня срамить не будешь. Врать не буду, сегодня я выпимши, но завтра и трезвый то самое скажу. Будешь хорошо себя вести, можешь себе верховодить, а коли плохо, то я верх возьму.
— Сейчас я тебя поленом хвачу, дурак! — заерзала Магде, не на шутку рассердившись, так как не было еще такого случая, чтоб муж даже в самом что ни на есть пьяном виде посмел ей перечить. — Не умеешь при людях себя вести, места своего не знаешь, теленок нелизаный! Должны были в избе сидеть — чем этот горлопан Гайгалас нас лучше? Григас сунул в сарай к последышам. Увидишь, завтра снова как побирушек у двери посадит, а ты будешь радоваться, зубы скалить, кинешься качать Толейкиса.
— Не стыдно и покачать такого человека. Сама знаешь — мог ведь засадить из-за тех бревен… Не сделал…
— Дубина! Нашел оправдание. Такой теленок, как ты, и под столом бы лакал, дали бы только стакан…
— Лучше под столом, чем под бабьей юбкой, — отбрил Раудоникис, сам удивляясь собственной смелости. — Забери веревку, жена. Пошли домой, пока кто-нибудь не увидел.
— Пойдем, сейчас пойдем, — Магде налегла на ношу и стала затягивать узел.
Раудоникис хмыкнул. Раз, другой. Посмотрел вниз, вверх, огляделся, словно в поисках разумного совета. Потом отряхнулся, глубоко вздохнул, будто собираясь нырять в холодную воду, и подошел к жене. Обхватил ее сзади медвежьей хваткой, оторвал как тряпичную куклу, отнес несколько шагов в сторону и поставил на землю. Все произошло так быстро и неожиданно, что ошарашенная Магде даже сказать ничего не успела. Пока она очнулась, Раудоникис скатал веревку, бросил ее в корзину и положил жене к ногам.
— Ах ты липка ободранная! Налакался как скот, не знает, что делает! — взвизгнула Магде. Схватила корзину и изо всей мочи ударила мужа по голове.
Но Раудоникис вовремя закрылся рукой. Корзина затрещала и, отскочив будто мяч, улетела куда-то за ворох соломы.
— Ну-у-у… — зарокотал Раудоникис. — Больше так не делай, жена! Нехорошо будет. Драться буду.
Магде топнула ногой. Хотела плакать, кричать, ругаться, но женское чутье подсказало ей, что ничто не поможет. Потому еще раз бессильно притопнула ногой, будто овца, и, окончательно выбитая из колеи, припустилась бегом домой.
Раудоникис запихал обратно выдранную солому, взял корзинку, веревку и пошел. Ему казалось, что он поднимается по лестнице на высокую башню, с которой вот-вот откроются не виданные доселе виды. На душе было и легко, и хорошо, и немного боязно.
Радужное настроение рассеял вопль на том конце деревни. А, Француз… В позапрошлом году тоже как-то взбесился. Перепил, наверное.
Раудоникис прибавил шагу. Стало беспокойно за жену. А тоскливый вой дурака катился по деревне все ближе и ближе. Уже можно было разобрать слова:
— Упью! Нож, тупина по голове! Упью!
Раудоникис выломал из изгороди тычину. Пожалуй, лучше свернуть в сторону, через огороды…
Впереди из темноты вынырнула чья-то тень. Жена!
— Юстинас, ради бога… — Магде кинулась к мужу. Говорила давясь, вся дрожа, зуб на зуб не попадал. — Человек лежит… За перекрестком… у нашего двора… Думала, пьяный… Толейкиса убили!
На востоке уже брезжил рассвет. Лукас не знал, где он так долго блуждал, что делал и как здесь очутился. Был он в грязи, мокрый, в ссадинах. Из царапины на ухе за шиворот капала кровь. Долго он стоял перед дверью мельничного домика, словно ожидая, чтоб позвали. Потом встал на цыпочки и машинально пошарил под решетиной. Когда они жили здесь с Мортой, всегда прятали ключ в атом месте. «Да вот… нет… Куда она могла засунуть?..» — впервые мелькнула мысль в затемненном сознании. Замерший мозг задвигался, заработал. Лукас очнулся. Растерянно опустил руки. Чего ему здесь надо? Уходить, бежать, поскорей бежать отсюда! Но куда? Пришел из неизвестности, из мрака. Нет пути назад. Нет путей никуда. Перед ним всего несколько шагов. Привычных, тысячи раз хоженных. А дальше, за ними — ничего. Мрак, пустота, пропасть. Вот он и сделает эти несколько шагов, что остались. Человек должен идти, пока есть куда.
Лукас нажал на ручку. Дверь оказалась незапертой. Когда он возвращался с работы, в сенях его встречал запах готовящейся стряпни и уютное тепло дома. Теперь же в нос ударило сырой плесенью. Из всех углов глядела затхлая пустота запущенного помещения, хотя почти все было на своих местах, как и тогда. Правда, нет буфета, занавесок на окнах, горшков на плите и другой домашней утвари. Но в углу по-прежнему стоят стол, кровать, два стула. Все одолжено Лапинасом. Для начала. По воскресеньям Лукас навзничь вытягивался на кровати. Дети облепляли его как мухи, таскали за волосы, за нос, за уши, карабкались по выставленным коленям, прыгали на грудь. Лукас отряхивался, малыши слетали будто груши, и игра начиналась сначала. Вот весело-то было! А Морта в это время перед настольным зеркалом. В деревне гуляние, а как же. Причесывается, душится, подбирает платок к лицу. Но чаще всего убегала простоволосая. Рыжие косы сложены венком на голове. Черные бантики, белый цветок в волосах. Молодица… Больно бывало. Ревность разъедала душу. Но что поделаешь? Молодая, красивая. Кровь такая… Спали в одной кровати, а постели общей не было. Приходила охота обнять, лез… получал по рукам. Отваливался как пристыженная собачонка, поджав хвост. И всегда она оставалась права, а он — в виноватых. Виноват, что так много детей, что из-за его затей она должна терпеть родовые муки, что тесно в мельничной избушке. Но иногда — эти иногда можно сосчитать на пальцах — она становилась неожиданно ласковой, щедро раскрывала ему свои объятия, и тогда в жарком огне ласк сгорали горечь, ревность, рассыпались в прах мучительные сомнения. И всегда после этого она оказывалась беременной. Снова упреки, снова спят спиной друг к другу, снова ни единого ласкового слова… А у него на животе резвятся чужие дети. Кормил он их, одевал… Любил как редкий отец, да и дети его любили. Нет больше… Ничего у него нет. Нет больше жены, детей, исчезла последняя надежда, которой он обманывал себя из года в год. Бог? Нет, раз уж так, не может быть и бога. Нет!