Шрифт:
— Заперто, барин. Заутрена отошла. Теперя приборка. — И, видя замешательство гостя, добавил: — Милости просим к вечерне.
— А что днем?
— С полудня две свадьбы, но помолиться — приделы отопрут. Нельзя теперя, — грубовато заступил он дорогу расторопной старушонке в лаптях и с батожком, которая безропотно отступила, но все-таки заглянула из-за служки в ладанную сумеречь притвора и усердно перекрестилась.
Семен раскланялся со служкой, дал по медяку нищим и пошел в трактир, который гудел в переулке за глухой церковной стеной.
IX
В большом высоком зале, как всегда после праздничной службы у Семиона, было много людей, пахло вымытыми полами, тощим варевом и кислыми пивными ополосками. У стойки в табачном дыму и пару от ведерного самовара пиликала гармошка, гремел жестяной рукомойник, и хозяин, седой благообразный старик, со звоном бросал на медный поднос серебряную мелочь.
— Сядь, сказано, — покрывал весь шум чей-то гневный бас, и в ответ ему кто-то ребром монеты стучал в столешницу.
У окна за пыльным, прогоревшим тюлем сидела молодая дама в расстегнутой шубейке, вальяжная и рдяная от жары, с ложки кормила сытенького ребенка овсяным киселем. Теснота, неумолчный шум и мозглые запахи, кажется, совсем не трогали даму, потому что вся она погрузилась в свой сладкий материнский мир, куда важней и значительней всего окружающего. Рядом с нею, за тем же столом, угощались пивом, заедая солеными сухариками, двое молодых горожан. Один жиденький, с острым подбородочком, другой красный и тугощекий, с завитой головой. Худой, видимо, мерз и поджимал к бокам локти, а тонкие длинные ноги заплел одну за другую; на шее у него большим бантом был завязан истертый кашемировый платок. Завитой гордился своими волосами, сидел по-барски, отвалясь от стола и закинув одну руку за спинку стула, неотвязно щурился на груди дамы, поднятые и туго собранные за низким вырезом платья. Семен сел к ним на четвертый, порожний стул и заказал подбежавшему половому горячего чая, грибную похлебку и холодца с хреном. Дама, хотя и была занята своим ребенком, однако ухитрялась знать, что завитой играет глазами на ее груди, розовела и полыхала соблазном. Приятели, видимо, гуляли вместе уже не первый день, исчерпали все общие интересы и теперь, изрядно надоев друг другу, говорили между собою рваными сердитыми фразами, понятными только им. Худой грел в ладонях стакан с пивом и вяло вязал:
— Жгутся, гляди. А то кабинет, кабинет…
Завитой неторопливо бросал в рот сухарики, крошил их крепкими белыми зубами и долго молчал.
— Мелкота. Пыль, — сказал наконец громким басом.
— Не даст усадку — сам подрежу, — сообщил худой и поковырял серым ногтем рваную клеенку, хмуро глянул на товарища: — Отведение нашло.
— Обманут на пустяке, сволочи. Ах, извините, мадам.
— Кончать на голос. Я у них не обедал.
— Для начала. Всяк слышал. Слы-шал. — Завитой выпил пива и, не выпуская пустого стакана из руки, углом кулака вытер горячие губы, стеклянным дном пристукнул по столу: — Сиди, сказано. А вы, мил человек, извиняюсь, — обратился он к Семену, — не обрезками торгуете?
— Не приходилось.
— Это я так, к слову. — Завитой стакан за стаканом опорожнил бутылку и принялся снова клевать сухари и глядеть на даму. Сейчас по его отяжелевшим глазам чувствовалось, что в голове у него началась какая-то мучительная, неподатливая работа, и сухари он жевал не ради закуски, а от темного нервного возбуждения. Даме уже был неприятен его тяжелый, допытливый взгляд, и она начала собирать ребенка, застегнулась сама, поднялась. Завитой пересчитал оставленную ею мелочь и бережно собрал ее в стопку.
Семен тоже положил расчет на угол стола и вышел. После тепла и душной испарины кабака морозный воздух был особенно свеж и сладок, — Семен понимал это, но отчего-то не мог обрадоваться, — что-то неизъяснимо сжимало и томило сердце, будто он проснулся после дурного сна. Ему подумалось о том, что подавленное настроение его возникло не сейчас, не в трактире, а значительно раньше, только он боялся поддаться ему и таил его даже от себя. Он вспомнил вчерашние сборы, дорогу, когда до счастливой, давно ожидаемой встречи оставалось подать рукой, вспомнил наконец сегодняшнее утро в шумном праздничном городе и ужаснулся перед своим обманом: и ожидание рождественских праздников, намеченных им на решительный срок, и сборы, и сама дорога — все это должно бы жечь, возбуждать, радовать, а на душе потемки, чем-то напоминавшие уходящий зимний короткий день.
Проведав лошадь и насыпав ей в торбу овса, Семен опять пошел к церковным воротам. На колокольне пробило двенадцать, и тотчас заиграли мелкие звоны, предвещая полуденный благовест. «Знать бы, где живет», — несколько раз кряду неосознанно повторил Семен слова завитого и вдруг вдумался в них: «Что же это как вышло-то, ведь и я знаю, что уже нет моей Варвары, а жду, обманываюсь — зачем? И осталось у меня только одно: узнать, где живет… да мне и это без надобности. Нет, я не застрелюсь и не повешусь, потому как знаю, что она не могла иначе. Такие, как Варвара, ничего не делают очертя голову».
К воротам подъезжали разномастные беговые санки, лихо подкатил открытый возок, запряженный тройкой сытых, грудастых лошадей, — их держал на вожжах кучер, бородач цыганского обличья. Жених, простоволосый, в легком пиджачке и сапожках, выскочил на снег и стал помогать невесте выйти из возка, придерживая на ней палевого отлива колонковую шубку, накинутую на белое подвенечное платье. Широкозадая старуха укладывала по шубке легкую выдуваемую у ней из рук фату. От ворот и до самой церкви толклись веселые зеваки, горячо обсуждая свадьбу, выезд и самих молодых, впереди которых важно шагал мальчик в высокой боярской шапке и бросал из блюда под ноги им зерна пшеницы.