Шрифт:
Ефим приподнял шапку и навычно поклонился.
VIII
Анисья с вечера топила русскую печь на половине Семена и пекла хлеб, чтобы отправить постояльца в дорогу со свежими калачами. Живя в одиночестве, молодая женщина истосковалась по вековечной потребности крестьянки кому-то служить, кого-то опекать, за кого-то болеть и печалиться. Она беззаветно отдалась новой работе, новым хлопотам, и вся жизнь ее осветилась радостью полноты. Она почувствовала себя нужной другому человеку и только перед ним вдруг вспомнила о себе: о своих глазах, о забытых нарядах — и стала ревностно следить за своей одеждой, прической, руками.
Работая подойщицей на коровнике, Анисья всегда имела свой кусок хлеба и была довольна тем. Легких связей с мужиками всячески сторонилась, семейное счастье, отпущенное ей, считала изжитым и перестала думать о себе. Появление Семена в ее доме должно было изменить весь ход ее жизни, а она не хотела этого и даже испугалась, но постепенно, видя постояльца все время занятым делами, осмелела и повела его немудреное хозяйство с охотной самостоятельностью. Она никогда и ни о чем не расспрашивала Семена, не вязалась к нему с разговорами, и между ними возникло молчаливое доверие. Только и бывало, что Семен, тронутый ее вниманием, не удержится и похвалит:
— Ну ты, Анисья-матушка, прямо кудесница: я таких пирогов отродясь не едал.
— Да уж вы скажете. Кушайте-ка на здоровье.
— Ведь я просил не называть меня на «вы».
— И не буду, вот вам, — она с веселой решимостью крестилась и тут же обращалась к нему с прежним почтением: — Только уж вы не невольте, чтобы само собой.
Анисья не была мастерицей на язык, зато умела наблюдать людей и тонко подмечать их настроение. Семен для нее был весь на виду, порою ей даже казалось, что она знает все его мысли, и втайне радовалась или печалилась вместе с ним. «Прост больно, — с сожалением думала она. — Народ у нас — мошенник, никому нельзя дать веры. А уж какие при хлебном месте, те вчистую излукавились. А ему далось: все хороши, да все добры. Ровно ребенок, весь тут».
До рождества Семен много работал, забегая домой только поесть, а вечерами сидел над бумагами и к празднику сжег всю зимнюю норму керосина. «Неспокойно у него на душе, — догадывалась Анисья, — вот и топит душеньку свою в делах. А к чему? Ведь молодой-то, совсем молодой. Взял бы да сходил на вечерку, в контору, там девок пруд пруди — любая обрадеет. Еще бы: из себя видный как есть, я и на кублучках-то едва до плеча ему. Так ведь у нас и таким переводу нет, что в самую пору ему, под стать, значит. Хоть бы та же Любава, наша старшая коровница. Тоже давно бы пора замуж, да все выжидает чтой-то. Иззадавалась вся, а по правде, так парочка вышла бы хоть куда. Нешто намекнуть Любке-то: давай, мол, посватаю, а то проглазеешь». На этой последней мысли Анисья вдруг осердилась на себя и бросила шитье вместе с иголкой, за которым так хорошо думалось. В острой и неожиданной сумятице стала ходить от окна к окну, досадуя на себя за внезапную и обидную тоску. «А вот напоперек возьму и скажу, — почему-то злорадно подумала Анисья. — В этих делах одним словечком подпалить недолго. Да Любке только шепни. А потом поглядеть, что из них выйдет: одна смелая да гордая, а другой как топленый воск — вот смеху-то наделают. Она его сразу приберет к рукам. Нет, нет, не надо его обижать, он здесь человек новый, прислан для пользы, а у нас все одно на уме…» И, стыдясь за свои мысли и раскаиваясь в них, Анисья успокоилась наконец на том, что агроном-то — ее постоялец и она должна относиться к нему с бережью, без всяких выдумок.
Утром Семен поднялся с первым петухом, и тотчас же его больно пронзил вчерашний разговор. Он не поверил ни единому слову Ефима, снисходительное отношение к нему не исчезло и до сих пор, и все-таки той радости, с какой он ждал поездку, уже не было. Все согретое, оплаканное в долгих счастливых думах померкло, обдало холодом обмана и насмешки. Уложив санки, Семен запряг лошадь и поставил ее перед воротами. Уже хотел вынуть закладную жердь, когда с крыльца его окликнула Анисья:
— Хлебушко-то, Семен Григорич.
— Ах ты, Анисья-матушка, о хлебе-то я и забыл вовсе. — Он поднялся на крыльцо, но узелок, который она протягивала ему, не взял, а прошел в дом. Следом вернулась и Анисья — она выскакивала на улицу в одном платьишке и сейчас в тепле с испуганным восторгом обхватила себя руками и ахнула:
— Страх один — стужа-то.
Семен сел на лавку и, перехватив вопросительный взгляд хозяйки, объяснил:
— Посидеть перед дорожкой.
— И то. — Присела и Анисья, расправила на круглых коленях платье и, будто занятая только этим, сказала, не подняв глаз: — И не ездил бы, Семен Григорич. Или уж край ехать по такому морозу?
— Да край не край, а надо.
— Право, погодил бы. Сдается мне, не с охоты тебе.
Семен изумленно поглядел на Анисью, она на него и, поняв, что не ошиблась, осмелела:
— Ты у нас, Семен Григорич, с коих уже пор, а она хоть бы едино письмецо. Или уж так и надо?
Семен вдруг повеселел, усмехнулся:
— Да она, может, и писать-то не обучена.
— Так вот я и поверила. Ты на такую-то и не поглядишь вовсе.
— Я тоже не писал, Анисья-матушка. Вот и вышло: как аукнется, так и откликнется. Да не в этом беда моя.
— Я сразу увидела… Да уж вот увидела. Такая я от роду — все знаю.
— Но ехать надо, Анисьюшка. С хлебными мужиками поякшаюсь, авось добрых семян закупить удастся. Какие у нас, ими только землю занимать.
— Впусте все это, Семен Григорич.
— Отчего же, Анисья-матушка?
— Ай вы еще не поняли?
— Да о чем ты?
— О семенах разговор. Нам хоть того лучше дай, все равно впусте. Землю не удобряем, не готовим, а потом колос от колоса — не услышишь голоса.
— Да отчего это, Анисьюшка, как ты думаешь?