Шрифт:
На прощание Семен помог Варваре затянуть супонь на хомуте и с унылым покорством признался:
— У меня теперь вся жизнь отемнела. На душе такое, будто незнаемо сорвался в яму и всему конец. Лучше бы и не встречаться вовсе, а жить да жить надеждой. Как мне хорошо было.
— Крыльев, Сеня, не складывай. Вы, мужики, ноне пошли совсем какие-то квелые. Марей, — крикнула Варя. — Выезжай, говорю. Выезжай первым.
Из базарной сутолоки свои подводы они повели под уздцы, и Семен очень скоро потерял их из виду.
Пока ехали городом, на людях, Варя могла крепиться, но как только оказались на бесконечной пустынной дороге, залилась слезами и плакала до ознобной слабости. Она мучилась тем, что не подала Семену никакой надежды, и почему поступила именно так, ничем не могла объяснить.
Потом она постепенно успокоилась и стала вспоминать слово за словом все, что сказал ей Семен. Но особенно тронуло Варю его последнее признание: «Лучше бы и не встречаться вовсе, а жить и жить надеждой. Как мне хорошо было». «Да нет, я не ослышалась. Жить бы, говорит, и жить надеждой. Боже милостивый, ведь он же высказал мою душу. Значит, стучится ко мне судьба, и не отречься от нее, не откреститься — ведь ждала я ее, молилась ей, и все она испугала во мне».
XVII
Сано Коптев метался по базару как угорелый и все-таки за день не управился со своими делами.
— Выходит, остаюсь с ночевой, — огорошил он Семена, и тот, усевшись верхом на купленного мерина, минуя город, выехал на Верхотурскую дорогу. Но без седла, охлюпкой, не вытерпел и половины пути — спешился и повел лошадь в поводу. По дороге его то и дело обгоняли порожняки, и подхмеленные в городе мужички беззлобно шутили над ним, звали и давали место с собой, но Семен отказывался, потому как легче горевалось ему в одиночку. Печалил его не Варварин ответ, а нелепость своего поступка. Он знал, что завтра ему будет легче, а еще через день-два хозяйственные заботы захлестнут его горькую слабость, которой он поддался, как мальчишка, и если вспомнит когда-нибудь, то с неизменным стыдом за себя. «Ну что бы вышло, в самом деле, согласись она со мною? Позор и обман. Позор и обман. Надо же помочь устроить судьбу Петра, а я бы вдруг удумал свое сватовство. Вот смеху-то наделали бы на всю округу: Огородовым враз приспичило. Позор. А для Варвары выходил прямой обман: что бы мог он обещать девушке, увлеченной им, когда сам он бесправный и нищий? Что ни скажи, а молодец она, Варя, истинная провидица, — рассуждал Семен. — Нет, нет, пока не подниму хозяйство, всякую женитьбу надо выбросить из головы. Надо же вот, навязалась чепуха какая. Но хорошо, что все кончилось, и теперь поскорее забыть».
Домой пришел близко к полуночи. Окна избы светились в ночи. «Значит, не спят, ждут меня, — подумал Семен, отрешаясь от прежних, надоевших ему мыслей. — Слава богу, теперь дома. Забыть и забыть».
Ворота открыла мать Фекла и упала на плечо сына, задохнувшись в рыданиях:
— Горе-то у нас, Сеня. Горе горькое… И что он наделал, родимый мой… Ты только погляди. Ты только погляди.
Спустившийся с крыльца босый постоялец Исай Сысоич помог Семену завести лошадь во двор и связно рассказал обо всем, так как от матери ничего толком понять было нельзя.
— Сядь, тетка Фекла. Сядь, — упросил постоялец Феклу и усадил ее на приступок крыльца. К Семену обратился полушепотом: — Братец ваш, Петр, беленой отравился. Он же сватов сегодня посылал в Борки, и там какой-то конфуз вышел, и вот последствия.
— Но где он? Что он?
— Плох, Семен Григорьевич. Дозу, видать, хватил изрядную. Фельдшер увез его к себе и просил до утра не беспокоить. Я говорил вам, тонкой натуры он, ваш Петр, а жизнь кругом звериная. Бессмыслица — иначе не назовешь.
«Может, я в чем-то виноват? — допытывался у себя Семен, ставя в конюшню к яслям свою новую лошадь. — Но я же ему сказал определенно, что помогу всеми силами. Только не надо спешить. Надо хоть чуть-чуть стать на ноги. И видит бог, все бы пошло ладом. Вот она и расплата за мои легкомысленные надежды. Неужели все это правда? Тогда за что же? За что?»
Когда Семен вернулся к крыльцу, постоялец, сидевший на своем излюбленном месте, на широкой доске перил, заглянул в сенки, нет ли поблизости Феклы, и сказал опять полушепотом:
— Фельдшер взял его — ведь они обязаны до конца помогать человеку, взял, но мне сказал, что вряд ли удастся выходить. Шутка ли, сжег весь пищевод и желудок. Странно, однако, зачем тетка Фекла держит в доме всякую отраву, Я ничего не понимаю в вашей жизни.
— Но кого он посылал в Борки и что там стряслось?
— Это увольте, Семен Григорьевич. Тут для меня — темный лес. Вроде бы девица, с какой он намерен был соединить жизнь, отказала ему…
Утром Семен все-таки пошел к Петру. В душе у него вновь пробудилось уже знакомое ему томящее чувство ужаса и вины, которое он остро и жгуче переживал после смерти Зины. Вся жизнь, и без того скудная радостями, опять показалась Семену отемненной и глухой, и он бессилен был перед нею, без борьбы теряя самых лучших для себя людей, «Да неужели так будет всегда? Зачем же все это?»
Фельдшер, старый, лохматый, неприбранный человек, пропахший крепким табаком и карболкой, в жилетке и брюках табачного цвета, повел Семена к Петру, а у порога, перед дверями, показал ему три пальца, обожженных настойкой йода:
— Не более трех минуток.
Петр лежал на белых простынях, с опавшим, землистым лицом, и, увидев брата, не выразил никаких чувств. Семена горько поразили глаза Петра, будто подернутые туманом, и смотрящие откуда-то из глубины другого мира. Семен шел к брату и в груди своей, несмотря на душевное смятение, нес запас каких-то горячих слов и живящей бодрости, чтобы приподнять дух несчастного. Но, увидев его круглые, остановившиеся глаза, понял, что здесь уже не нужны ни слова, ни утешения, и невольно заплакал. Слезы старшего, любимого брата встревожили Петра — он собрал губы, с усилием разжал их и бесстрастно сказал: