Калиновская Дина
Шрифт:
– Ну, что скажешь, братик?
– А что сказать?
Он молча сидел, пока не наступала минута, когда Ревекке нужно было вытряхнуть во дворе коврики. Вот она, знал он, унесла на кухню посуду после завтрака, вот поставила на столик. Вот сняла с веревки стиравшиеся каждый день тряпки, вот энергичной походкой отправилась обратно в комнату и первым делом полила амариллис. Мокрой тряпочкой протерла подоконник, другой тряпкой клеенку на столе, третьей, фланелевой, мягонькой, приемник, телевизор и сервант. Теперь главное - по особой системе стелет кровать, так, что пикейное, она называла "марселевое", покрывало, грохоча от крахмала, ложится без намека на неровность, с высоконаучной точностью. Далее стол накрывается скатертью, на нее ставится ваза из голубого стекла, и вот тогда Саул Исаакович вставал.
– Уже?
– спрашивала Маня.
– Пойду,- отвечал он и делал озабоченное лицо.
– Завтра придешь?-спрашивала она, зная, что придет обязательно.
– Будет видно,-отвечал он, тоже зная, что придет обязательно. Он торопился и без промаха входил в ту самую секунду, когда Ревекка ногой выталкивала коврики в переднюю.
– А, нагулялся!
– и неприятно смеялась, словно, пока он ходил, узнала про него нечто позорное.-А ну, вытряси ковры!
От ее смеха все равно хотелось куда-нибудь провалиться, и он хватал куски бывшего шерстяного одеяла, обшитые по краям атласной лентой, и тащил их во двор трясти.
Потом бывало так. Он больше никуда не ходил, а садился к приемнику послушать последние известия из Москвы или литературную передачу из Киева. А Рива тем временем особым составом протирала до бриллиантового блеска стеклышки серванта, другим составом кафельную печь, третьим бронзовую ручку двери, тыкала шваброй по крашеному полу во все закутки, заставляла поднимать ноги, двигать стул, расстилала коврики, поправляла загнувшуюся салфетку на серванте, наконец, окидывала комнату долгим взглядом, обходя им оплывшего, как свечной огарок, мужа, и Саул Исаакович скрипел стулом, придвигал его ближе к тумбе с приемником, старался занять как можно меньше места в ее комнате, по которой всегда по утрам гарцевало солнце.
– Налюбоваться не можешь?
– не выдерживал он.
– Сиди! Сиди! Тебя не касается!-устало отвечала она и уходила на кухню мыть особым составом посуду и готовить обед.
– Ой, Ревекка, Ревекка!.. Ой, Рива!..-вздыхал он вслед, но она не прислушивалась к его философским вздохам.
Если Ревекка не посылала его в магазин, Саул Исаакович оставался у приемника или усаживался перед окном и радовался тому, что в их дом недавно провели центральное отопление, спускаться в сарай за углем и дровами не нужно будет больше никогда, что высокую печь крупного "берлинского" кафеля можно сломать и выбросить- освободить угол, что открыта форточка, свежий запах улицы смешивается с запахами только что убранной комнаты. Он просматривал сначала "Правду", затем местную газету, он соображал, какой сегодня будет обед и к которой из дочерей - старшей, Асе, или младшей, Аде - захочется поехать вечером если захочется. А если не захочется, то куда пойти - в парк, послушать, что говорят в лектории о политике, или же на трамвайную остановку встречать и провожать трамваи с нарядной вечерней публикой. Так в юности в Кодыме они встречали и провожали поезда на станции, где вся их компания толклась вечерами, завидуя таинственному счастью едущих.
– Так ты слышишь, Суля? У меня новость, и какая!
– все-таки упорствовала Маня.
– Ну?
Его не интересовали никакие новости. Даже напротив. Из-за какой-то копеечной новости-слово за слово-можно и не получить привычной и необходимой порции облегчительного: "Ну, как там твоя цидрейте?" По Маниному лучезарному лицу он понял, что так и будет.
– Знаешь, кто приезжает?
– Ну?
– Никогда не угадаешь!
– То есть?
– Гришка! Гришка!-как глухому, в самое лицо крикнула Маня.
– И еще кто?
Он иронизировал. А между тем его губы сами растянулись к ушам, и знаменитая, почти всеми забытая улыбка с неправдоподобными зубами, которыми бог наградил всю их породу, с добродушным бешенством в глазах, которым владел на всем свете только он один, та самая улыбка, ради которой не только Ревекка, но и все ее сестры надевали лучшие платья, когда он в Кодыме приходил к ним в палисадник, эта улыбка на уже утратившем мужские решительные оттенки лице приоткрыла другое лицо, лицо человека, твердо знающего, что лучшее впереди.
"Как редко улыбается мой брат,-обласкала Саула Исааковича сестра мокрыми от счастливых слез глазами.-Эта ведьма цедит из него кровь".
– Ну, как там твоя цидрейте?
– Подожди. Во-первых,-тут Саул Исаакович вынул из кармана руку и повернутой кверху ладонью начертил перед собой в воздухе широкий стол, на который Маня должна была выложить всю правду.- Откуда ты взяла, что он приезжает, вот что интересно!-Он строго ткнул в невидимый стол пальцем.
– Откуда я взяла! Из его письма, конечно!-Мария Исааковна осторожной рукой пошарила под подушкой.-Пожалуйста! Он теперь Гарри Стайн, не что-нибудь! Читай, читай!
– Она стала за его плечом и ждала, пока он развернет голубую бумагу.
"Дорогая моя Марусинька! Какая удача, что ты нашла меня!..в-прочли они вместе.
– Значит, ты искала его?
– Читай, читай!
Саул Исаакович всхлипнул. Сквозь слезы разбирать слова стало трудно, видны были только строчки, они начинались, где положено, а потом летели вверх и кончались возле слова "Марусинька",- в правом верхнем углу, и все вместе образовывали веер или, может быть букет на голубом листке с типографским грифом "Harry Stein".
– Прочитай мне, видишь, я не могу!
– не скрывая слёз, потребовал Саул Исаакович, как в детстве немедленно чего-нибудь требовал, если плакал, а она жалела.