Шрифт:
Едва лишь апрельское утро, серенькое и мокроватое, заглядывало в окно моего номера, я сбрасывал душный пуховик, мылся, брился и спускался вниз, чтобы наскоро выпить чашку кофе с молоком и съесть традиционные круглые булочки с маслом и джемом.
Перекинувшись несколькими фразами с портье, который продолжал «отшлифовывать» на мне свой чудовищный французский язык, я выбирался на Фридрихштрассе и квартал за кварталом, улицу за улицей обследовал центр.
На душе у меня было легко и спокойно: паспорт Дегрена портье возвратил уже на следующее утро, и теперь он надежно покоился в моем бумажнике. Но самое главное — связь. После встречи с Хорстом я не чувствовал себя ни щепкой, которой играют морские волны, ни кустарем-одиночкой, могущим рассчитывать лишь на собственную предприимчивость и энергию. Теперь я был членом многочисленного боевого коллектива моих собратьев по идее. И хотя пока что я виделся только с Хорстом, утвердилось ощущение, будто за каждым моим шагом наблюдают десятки пар внимательных добрых глаз. Оступлюсь — поддержат. Потеряю дорогу — выведут куда следует.
Может быть, где-то здесь живет и работает Рихард Гюптнер, невысокий худощавый парень, крепкий и гибкий, как пластинка из стали. Я знал его по работе в ИК КИМе, где Гюптнер был одним из секретарей.
Он никогда не рассказывал о себе. В обращении с нами, сотрудниками исполкома, он был сдержан, лаконичен и, пожалуй, несколько суховат. Я как-то высказался о ном в этом духе при Хитарове. «Не торопись составлять мнение о человеке, которого по-настоящему не знаешь, — сурово перебил меня Рафик. — По-твоему, Рихард — сухарь… А ты знаешь, что этот сухарь вступил в «Спартак», когда ему не исполнилось и шестнадцати лет? Ему было поручено тогда нацелить пролетарскую молодежь Гамбурга против империалистической войны! Рихард — сухарь! Да знаешь ли ты, дорогой мой, что такое антимилитаристская пропаганда, когда в твою грудь направлены штыки всей кайзеровской армии? Это жизнь на острие кинжала. Любой неверный шаг, неточное движение, слишком многозначительный взгляд, и пиши пропало! А Рихард, создавая в Гамбурге группы молодежи с самыми невинными названиями — «Юные туристы» или там «Антиалкогольные рыцари», превращал их в отряды разведчиков и связистов приближающейся революции. Ты представляешь, девственная «Ванда Фогель» [24] , в короткой юбчонке, с рюкзаком за плечами, выполняет поручения Либкнехта и Розы Люксембург. А во главе «Ванды» не кто иной, как наш Рихард!» — «Ну и дела! — воскликнул я. — А потом?» — «Потом? Потом «сухарь» был арестован и сидел в одиночной камере военной тюрьмы. Выпустили как несовершеннолетнего: ведь Гюптнеру в ту пору не исполнилось еще семнадцати лет. Участвовал в штурме Кильских казарм шестого ноября восемнадцатого года. И в тот же день организовал группу из молодых пролетариев Гамбурга. Между прочим, именно в Гамбурге молодежная организация присвоила себе название Коммунистического союза. Раньше, чем в других областях страны. В двадцатом году Гюптнер стал председателем ЦК КСМ Германии, а на третьем конгрессе КИМа его избрали в исполком. Я подружился с ним, еще когда работал в Германии. Ну а потом встретились в Москве. Ведь Рихард в двадцать четвертом стал оргсекретарем исполкома! Должен тебе сказать, что он великий мастер организационных дел. Он, как гроссмейстер за шахматной доской, заранее предугадывает ходы противника и неожиданно ставит пешку или коня туда, где их вовсе не ждали. Его очень ценит товарищ Пятницкий, и мы в шутку называем Рихарда «Кимовским Пятницким». — Легонько хлопнув меня по плечу, Рафик закончил: — Ну, теперь, Митя, ты сам можешь судить — такой ли Гюптнер сухарь, как тебе показалось».
24
«Вандерфогель» (перелетная птица) — туристская аполитичная организация германской молодежи. Шутливо-ласкательно ее называли «Ванда».
Что ж, когда я получил делегатский билет на V конгресс, я очень гордился, что он подписан именно Рихардом Гюптнером.
После конгресса Гюптнера перевели на партийную работу, и я предполагал, что он сейчас находится в Берлине. Во всяком случае, прощаясь со мной, Хитаров как бы между прочим сказал: «Если встретишься с Рихардом, передай ему, пожалуйста, очень большой привет».
«Непременно передам, — решил я. — Но вот только как мне его разыскать?»
А Конрад Бленкле? Ну, этого-то я обязательно увижу в Доме Карла Либкнехта. Теперь Конрад политический секретарь ЦК, и, конечно, он вспомнит меня по дням, прожитым вместе в «Большом Париже».
Еще мне очень хотелось повидать маленького Курта Бейдоката.
Когда весной 1925 года к нам приехала первая делегация зарубежных пионеров из Франции, Англии и Германии, в немецкой группе было трое: товарищ Эрнст, Паула и Курт.
Беловолосый мальчишка с огромными голубыми глазами сразу же стал всеобщим любимцем. Он был веселый и чертовски любопытный. Допекал нас самыми неожиданными вопросами. И требовал самых точных и подробных ответов. Пристал к нашему полиглоту Косте Ольхину, чтобы тот научил его говорить по-русски. «Когда же мы будем заниматься? — поразился Костя. — Ведь ты пробудешь в Ленинграде только четыре дня, и каждая минута уже расписана». — «Ты забыл о четырех совершенно свободных ночах, — решительно возразил Курт. — За тридцать два часа можно выучить много-много слов». Конечно, Костя отклонил это предложение, — ведь Курту тогда было двенадцать лет. И всё же маленький немецкий пионер выучил несколько фраз по-русски, и когда произносил прощальную речь на митинге перед Октябрьским вокзалом, то, под восторженный рев нескольких тысяч пионеров, закончил ее по-русски: «Мы вырастем, станем коммунистами и обязательно встретимся с вами на баррикадах последней классовой битвы!» А оратором Курт был замечательным. Встряхнет своими светлыми, волнистыми волосами, сожмет руку в маленький кулачок и, бледный от волнения, бросает пригоршнями жгучие слова…
Теперь ему, пожалуй, лет шестнадцать-семнадцать… Совсем взрослый парень. Эх, Курт, дорогой мой Курт, ты и не догадываешься, что ленинградский вожатый Митя, тот самый, с которым вы шепотом поклялись друг другу отдать свои жизни за победу Всемирной революции, бродит сейчас по улицам Берлина, может быть, совсем близко от тебя.
А бродил я по Берлину с утра до ночи.
Довольно скоро познакомился с центром: Фридрихштрассе, Унтер ден Линден, Курфюрстердаме, Люстгартен, Александерплац, который здесь интимно называют «Алексом». Погулял по чуть зеленеющим аллеям Тиргартена и перекинулся двумя-тремя словами с бронзовыми обитателями сада, застывшими в воинственно-горделивых позах.
Центр города чем-то напоминал темно-синий, наглухо застегнутый и увешанный орденами мундир прусского офицера. Он был напыщен, официален и неуютен.
Господа в котелках и высоких крахмальных воротничках, подпирающих жирные розовые щеки, передвигались по тротуарам с величием оживших чугунных монументов из Тиргартена. Некоторые угрожающе постукивали тяжелыми тростями или зонтиками. На ремешках и цепочках выводили собак. Собак было великое множество. Иногда один котелок, повстречавшись с другим, утробно выкрикивал: «Морген!» — и еще выше задирал отточенные стрелки усов. Сразу видно, что котелкам, не говоря уже о цилиндрах, вовсе не плохо живется под крылышком толстого «папаши» Мюллера!
Устав от всего чужого — и от чудовищного собора вычурной и угрюмой архитектуры, и от многоэтажных зданий, серых и тяжелых, как слоновьи зады, со строгими зеркальными дощечками на дверях: банк такой-то, банкирская контора такого-то, и от жирного готического шрифта вывесок и реклам, и от пестроты витрин модных магазинов, где каждая мелочь кусалась, точно бешеная, — я отправлялся в музеи и как зачарованный поднимался по белым мраморным ступеням Пергамского алтаря или медленно-медленно шел по Улице Процессий Вавилона к синим, как само небо, зубчатым воротам, и оранжевые львы на стенках беззвучно разевали пасти мне вслед.
Полотна Дюрера, Кранаха, Гольбейна, каменная головка Нефертити, научившейся таинственно улыбаться еще за несколько тысячелетий до Моны Лизы, запеленатые мумии, золотые скарабеи, монеты времен Карла Толстого и Людовика Дитя.
А может, хорошенького понемножку?
Хорст несколько презрительно назвал всё это «древними черепками». Не разделяя его фрондерства по отношению к древним цивилизациям, на другой день я всё же решил прекратить экскурсии по музеям и отправился в Веддинг.
Веддинг, Нойкёльн и Моабит считались красными форпостами Берлина. В этих районах влияние коммунистов было чрезвычайно сильным, и самым популярным человеком считался там Эрнст Тельман.